Ощупью в полдень (= Право ходить по земле)
Шрифт:
— Конечно, не говорит. А куртку свою вы когда последний раз надевали?
— Неделю назад. А может быть, дней десять. Не помню. Если бы знал, что предстоит разговор с вами, повесил бы на нее табличку: «Ношено первого февраля с 17.30 до 22.00».
— Да вы не сердитесь, — миролюбиво сказал Стас.
— Посмотрел бы я на вас в моем положении, — зло дернул головой Ставицкий. Он достал из стенного бара небольшую пузатую бутылку, вытащил пробку. — Хотите попробовать? Это «Реми мартен» — один из лучших в мире коньяков.
— Спасибо, я
— А что, в вашем Скотленд-Ярде не пьют?
— В Скотленд-Ярде — не знаю, не был. А в МУРе пьют. Только не на работе, — спокойно ответил Стас.
Ставицкий налил немного коньяка в высокий фужер, выпил разом, долго морщился, нюхая кусочек мармелада. Тихонов встал, подошел к окну. На улице шел снег, все было серо и тоскливо. Стас почему-то вспомнил, как школьный учитель Коростылев говорил: «Окно — две системы измерения, дающие нам возможность познать третью».
Ставицкий сказал вялым голосом:
— А Тани уже нет…
Тихонов обернулся. Ставицкий понурившись сидел в кресле. Потом взял сигарету и стал чиркать спичкой, во руки у него дрожали, и спички ломались. Наконец затянулся, и кадык на худой шее дернулся вверх-вниз. И весь он был уже не красивый и спокойный, а нервный, угрюмый и напуганный. Ставицкий несколько раз затянулся и сломал сигарету в пепельнице:
— Про нее, про мертвую, трудно говорить. О мертвых обо всех стараются говорить хорошо и забывают мелочность, жадность, всякую человеческую труху. Потому что, когда кто-то неожиданно умирает, люди вокруг пугаются — ведь и с ними могло такое приключиться! И они невольно проникаются признательностью к умершему — что это случилось с ним, а они вот живы. Оттого и говорят хорошо обо всех скопом — о хороших и плохих.
— Мрачноватая у вас философия, — буркнул Стас.
— Да бросьте, не философия это никакая. Просто меня злит, что о Тане будут говорить, как обо всех. А она совсем другая!
Ставицкий помолчал, закурил новую сигарету:
— Можете смеяться, если хотите, мне это безразлично. Но Таня была святая. Очень ироничная, очень веселая святая. А на ее работе это особенно трудно — быть святой.
— Быть святым вообще трудно, — пожал плечами Стас. — А почему ей — особенно?
— Она слишком много видела разного. А большое видение иногда порождает цинизм. Особенно у молодых. Таня шутя называла себя «прорабом человеческих душ»…
«Большое видение». «Цинизм». Красиво… Тихонов наклонился и сказал тихо:
— Простите, вы Таню Аксенову любили?
— Во-первых, сейчас это уже не имеет значения, а во-вторых, это мое, личное, и лучше этого не касаться.
— Несомненно. Но Таня убита при очень непонятных обстоятельствах, и я бы хотел знать о ней как можно больше. Ведь Танина смерть — это не только ваше личное дело.
— Понятно. Ну, условимся, что любил.
— Любили. Или условимся, что любили?
— Любил.
— Вы из-за Тани разошлись со своей женой?
— И это знаете?
— Я это знать обязан. Так как же?
— Нет,
— Елена Букова, ваша бывшая жена, знала о ваших отношениях с Аксеновой?
— Да. На этой почве у нас были острые конфликты. Она требовала, чтобы я прекратил встречи с Таней и вернулся.
— Аксеновой это было известно?
— Нет. То есть в конце концов она узнала. Ей кто-то стал присылать анонимные письма. Думаю, что это работа Елены.
«Так. Это уже теплей», — мелькнуло в голове у Стаса.
— А почему вы сразу не рассказали обо всем Аксеновой?
— Ха! Надо было знать Таню. — Ставицкий налил себе еще коньяка, выпил. — Она бы сразу меня к черту послала. Она мне и так говорила: «Очень ты всегда красиво беседуешь…» А я уже так заигрался, что вел себя, как школьник, прогулявший уроки: все равно накажут, поэтому прогуливал все больше и больше, надеясь на какое-то чудо. Думал, что со временем это потеряет свою остроту и всякое значение. Это была, как говорится, ситуационно обусловленная ложь.
— А потом?
— Потом Таня получила какое-то письмо. Ну, а врать я больше не мог. И тогда пришел конец всему.
— Вы письмо это видели?
— Нет. Таня даже разговаривать со мной не захотела. Но я надеялся, что в среду все выяснится.
— Вы почерк своей жены хорошо помните?
— Да. А что?
— В сумке Тани я нашел письмо с угрозами. Она получила его за два дня до смерти.
— Но это не то письмо! То она получила месяц назад. Если можно, покажите мне его.
— Пожалуйста.
Дрожащими пальцами Ставицкий достал из конверта письмо. Взглянул мельком:
— Нет, это не ее рука.
— Вы посмотрите внимательней.
— Да что смотреть! Что я, почерка Елены не знаю? Слава Богу…
— Прочтите письмо.
Ставицкий быстро пробежал письмо глазами, порывисто вскочил на ноги, затравленно глядя на Тихонова.
— Что скажете?…
— Я здесь ни при чем! — срываясь на фальцет, закричал Ставицкий. — Ни при чем, понимаете?
— Не устраивайте истерик, — спокойно сказал Тихонов. — Я не слабонервный… Вот к чему приводит ваша «ситуационно обусловленная ложь»… Или как там вы ее называете.
— Вы не смеете… не смеете, — прошептал Ставицкий и неожиданно зарыдал, прикрыв руками лицо. Сквозь разорванную всхлипываниями фразу до Тихонова донеслись слова: — …Смерть Тани — крест мой… крест… до конца дней… — Потом подбежал к Тихонову и снова закричал: — Послушайте, вы не смеете думать, что я замешан в этом деле! Я не убийца!..
— Успокойтесь, — неприязненно сказал Тихонов. — Криком вы ничего не докажете.
Ставицкий опустился в кресло и снова закрыл лицо руками:
— Боже мой, Боже… Как все это ужасно! Какой-то бессвязный нервный бред, как в пьесах Ионеску… — И добавил безразлично: — Впрочем, вы этих пьес не видели, у нас их не ставят…