Осень средневековья
Шрифт:
Магическая основа такого поста, разумеется, уже не осознается дворянами XIV столетия. Для нас эта магическая подоплека предстает прежде всего в частом употреблении оков как знака обета. 1 января 1415 г. герцог Иоанн Бурбонский, "desirant eschiver oisivete, pensant y acquerir bonne renommee et la grace de la tres-belle de qui nous sommes serviteurs" ["желая избежать праздности и помышляя стяжать добрую славу и милость той прекраснейшей, коей мы служим"], вместе с шестнадцатью другими рыцарями и оруженосцами дает обет в течение двух лет каждое воскресенье носить на левой ноге цепи, подобные тем, какие надевают на пленников (рыцари -- золотые, оруженосцы -- серебряные), пока не отыщут они шестнадцати рыцарей, пожелающих сразиться с ними в пешем бою "a outrance"[27] ["до последнего"]. Жак де Лален встречает в 1445 г. в Антверпене сицилийского рыцаря Жана де Бонифаса, покинувшего Арагонский двор в качестве "chevalier aventureux" ["странствующего рыцаря, искателя приключений"]. На его левой ноге -- подвешенные
То, что нам являют знаменитые торжественные обеты XV в., в особенности такие, как V?ux du Faisan [Обеты фазана] на празднестве при дворе Филиппа Доброго в Лилле в 1454 г. по случаю подготовки к крестовому походу, вряд ли есть что-либо иное, нежели пышная придворная форма. Нельзя, однако, сказать, что внезапное желание дать обет в случае необходимости и при сильном душевном волнении утратило сколько-нибудь заметно свою прежнюю силу. Принесение обета имеет столь глубокие психологические корни, что становится независимым и от веры, и от культуры. И все же рыцарский обет как некая культурная форма, как некий обычай, как возвышенное украшение жизни переживает в условиях хвастливой чрезмерности Бургундского двора свою последнюю фазу.
Ритуал этот, вне всякого сомнения, весьма древний. Обет приносят во время пира, клянутся птицей, которую подают к столу и затем съедают. У норманнов -- это круговая чаша, с принесением обетов во время жертвенной трапезы, праздничного пира и тризны; в одном случае все притрагиваются к кабану, которого сначала доставляют живьем, а затем уже подают к столу[31]. В бургундское время эта форма также присутствует: живой фазан на знаменитом пиршестве в Лилле[32]. Обеты приносят Господу и Деве Марии, дамам и дичи[33]. По-видимому, мы смело можем предположить, что божество здесь вовсе не является первоначальным адресатом обетов: и действительно, зачастую обеты дают только дамам и птице. В налагаемых на себя воздержаниях не слишком много разнообразия. Чаще всего дело касается еды или сна. Вот рыцарь, который не будет ложиться в постель по субботам -- до тех пор, пока не сразит сарацина; а также не останется в одном и том же городе более пятнадцати дней кряду. Другой по пятницам не будет задавать корм своему коню, пока не коснется знамени Великого Турки. Еще один добавляет аскезу к аскезе: никогда не наденет он панциря, не станет пить вина по субботам, не ляжет в постель, не сядет за стол и будет носить власяницу. При этом тщательно описывается способ, каким образом будет совершен обещанный подвиг[34].
Но насколько это серьезно? Когда мессир Филипп По дает обет на время турецкого похода оставить свою правую руку не защищенной доспехом, герцог велит к этой (письменно зафиксированной) клятве приписать следующее: "Ce n'est pas le plaisir de mon tres redoubte seigneur, que messire Phelippe Pot voise en sa compaignie ou saint voyage qu'il a voue le bras desarme; mais il est content qu'il voist aveuc lui arme bien et soufisamment, ainsy qu'il appartient"[35] ["Не угодно будет грозному моему господину, чтобы мессир Филипп По сопутствовал ему в его священном походе с незащищенной, по обету, рукою; доволен будет он, коли тот последует за ним при доспехах, во всеоружии, как то ему подобает"]. Так что на это, кажется, смотрели серьезно и считались с возможной опасностью. Всеобщее волнение царит в связи с клятвою самого герцога[36].
Некоторые, более осторожные, дают условные обеты, одновременно свидетельствуя и о серьезности своих намерений, и о стремлении ограничиться одной только красивою формой[37]. Подчас это приближается к шуточному пари, -- вроде того, когда между собою делят орех-двойчатку, бледный отголосок былых обетов[38]. Элемента насмешки не лишен и гневный V?u du heron: ведь Робер Артуа предлагает королю, выказавшему себя не слишком воинственным, цаплю, пугливейшую из птиц. Когда Эдуард принимает обет, все смеются, Жан де Бомон -- устами которого произносятся приведенные выше слова[39] из V?u du heron, слова, тонкой насмешкой прикрывающие эротический характер обета, произнесенного за бокалом вина и в присутствии дам, -- согласно другому рассказу, при виде цапли цинично клянется служить тому господину, от коего может он ожидать более всего денег и иного добра. На что английские рыцари разражаются хохотом[40]. Да и каким, несмотря на помпезность, с которой давали V?ux du faisan, должно было быть настроение пирующих, когда Женне де Ребревьетт клялся, что если он не добьется благосклонности своей дамы сердца перед отправлением в поход, то по возвращении с Востока он женится на первой же даме или девице, у которой найдется двадцать тысяч крон... "se elle veult"[41] ["коль она пожелает"]. И этот же Ребревьетт пускается в путь
Так усталая аристократия смеется над собственными идеалами. Когда с помощью всех средств фантазии и художества она пышно нарядила и щедро украсила страстную мечту о прекрасной жизни, мечту, которую она облекла пластической формой, именно тогда она решила, что жизнь собственно, не так уже прекрасна. И она стала смеяться.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЗНАЧЕНИЕ РЫЦАРСКОГО ИДЕАЛА В ВОЙНЕ И ПОЛИТИКЕ
Пустая иллюзия, рыцарское величие, мода и церемониал, пышная и обманчивая игра! Действительная история позднего Средневековья -- по мнению историка, который, основываясь на документах, прослеживает развитие хозяйственного уклада и государственности, -- мало что сможет извлечь из фальшивого рыцарского Ренессанса, этого ветхого лака, уже отслоившегося и осыпавшегося. Люди, делавшие историю, были отнюдь не мечтателями, но расчетливыми, трезвыми государственными деятелями и торговцами, будь то князья, дворяне, прелаты или бюргеры.
Конечно, они и в самом деле были такими. Однако мечту о прекрасном, грезу о высшей, благородной жизни история культуры должна принимать в расчет в той же мере, что и цифры народонаселения и налогообложения. Ученый, исследующий современное общество путем изучения роста банковских операций и развития транспорта, распространения политических и военных конфликтов, по завершении таких исследований вполне мог бы сказать: я не заметил почти ничего, что касалось бы музыки; судя по всему, она не так уж много значила в культуре данной эпохи.
То же самое происходит и тогда, когда нам предлагают историю Средних веков, основанную только на официальных документах и сведениях экономического характера. Кроме того, может статься, что рыцарский идеал, каким бы наигранным и обветшавшим ни сделался он к этому времени, все еще продолжал оказывать влияние на чисто политическую историю позднего Средневековья -- и к тому же более сильное, чем обычно предполагается.
Чарующая власть аристократических форм жизненного уклада была столь велика, что бюргеры также перенимали их там, где это было возможно. Отец и сын Артевелде для нас истинные представители третьего сословия, гордые своим бюргерством и своей простотою. И что же? Филипп Артевелде, оказывается, держался по-княжески; он велел шпильманам[1*] изо дня в день играть перед его домом; подавали ему на серебре, как если бы он был графом Фландрии; одевался он в пурпур и "menu vair" ["веверицу" (горностай)], словно герцог Брабантский или граф Геннегауский; выход совершал, словно князь, причем впереди несли развернутый флаг с его гербом, изображавшим соболя в трех серебряных шапках[1]. Не кажется ли нам более чем современным Жак Кер, денежный магнат XV в., выдающийся финансист Карла VII? Но если верить жизнеописанию Жака де Лалена, великий банкир проявлял повышенный интерес к деяниям этого героя Геннегау, уподоблявшегося старомодным странствующим рыцарям[2].
Все повышенные формальные запросы быта буржуа нового времени основываются на подражании образу жизни аристократии. Как хлеб, сервируемый на салфетках, да и само слово "serviette" ведут свое происхождение от придворных обычаев Средневековья[2*] [3], так остротам и шуткам на буржуазной свадьбе положили начало грандиозные лилльские "entremets". Для того чтобы вполне уяснить культурно-историческое значение рыцарского идеала, нужно проследить его на протяжении времен Шекспира и Мольера вплоть до современного понятия "джентльмен".
Здесь же речь идет только о том, каково было воздействие этого идеала на действительность в эпоху позднего Средневековья. Правда ли, что политика и военное искусство позволяли в какой-то степени господствовать в своей сфере рыцарским представлениям? Несомненно. И проявлялось это если не в достижениях, то, уж во всяком случае, в промахах. Подобно тому как трагические заблуждения нашего времени проистекают из заблуждений национализма и высокомерного пренебрежения к иным формам культуры, грехи Средневековья нередко коренились в рыцарских представлениях. Разве не лежит идея создания нового бургундского государства -- величайшая ошибка, которую только могла сделать Франция, -- в традициях рыцарства? Незадачливый рыцарь король Иоанн в 1363 г. дарует герцогство своему младшему сыну, который не покинул его в битве при Пуатье, тогда как старший бежал. Таким же образом известная идея, которая должна была оправдывать последующую антифранцузскую политику бургундцев в умах современников, -- это месть за Монтеро, защита рыцарской чести. Конечно, все это может быть также объявлено расчетливой и даже дальновидной политикой; однако это не устранит того факта, что указанный эпизод, случившийся в 1363 г., имел вполне определенное значение в глазах современников и запечатлен был в виде вполне определенного образа: рыцарской доблести, получившей истинно королевское вознаграждение. Бургундское государство и его быстрый расцвет есть продукт политических соображений и целенаправленных трезвых расчетов. Но то, что можно было бы назвать "бургундской идеей", постоянно облекается в форму рыцарского идеала. Прозвища герцогов: Sans peur [Бесстрашный], le Hardi [Смелый], Qui qu'en hongne [Да будет стыдно тому (кто плохо об этом подумает)] для Филиппа, измененное затем на le Bon [Добрый], -- специально изобретались придворными литераторами, с тем чтобы окружить государя сиянием рыцарского идеала[4].