Осень средневековья
Шрифт:
Во всяком серьезном доказательстве охотно прибегают к ссылкам на тексты в качестве опоры и исходного пункта: каждое из двенадцати предложений "за" или "против" отказа в повиновении авиньонскому Папе, которыми в 1406 г. церковный Собор в Париже внес свой вклад в продолжение схизмы[5*], основывалось на Священном Писании[7], Ораторы-миряне, так же как и клирики, выискивают свои тексты из одних и тех же источников[8].
Никакой пример не обрисовывает все эти вышеупомянутые черты более ясно, чем пресловутая защитительная речь, с помощью которой мэтр Жан Пти пытается доказать невиновность герцога Бургундского в убийстве Людовика Орлеанского.
Прошло уже более трех месяцев с того вечера, как наемные убийцы, которых Иоанн Бесстрашный заранее укрыл в одном из домов на Rue vieille de Temple [Старой соборной улице], прикончили родного брата короля. Сперва Иоанн, во время похорон, выказывал глубокую скорбь; впоследствии же, когда он увидел, что расследование подбирается к принадлежавшей ему резиденции hotel d'Artois[6*], где он прятал наемных убийц, Иоанн, находясь в королевском совете, отвел в сторону своего дядю, герцога Беррийского, и признался ему, что это он сам, вняв наущению дьявола, подстроил убийство. После этого он бежал из Парижа во Фландрию. В Генте он впервые уже открыто попытался найти оправдание своему злодеянию и затем вновь вернулся в Париж, полагаясь
С этим и появился мэтр Жан Пти, теолог, проповедник и поэт, 8 марта 1408 г. в hotel de Saint Pol в Париже перед блистательной аудиторией, где среди первых присутствовали дофин, король Неаполитанский, герцог Беррийский и герцог Бретонский[7*]. Жан Пти начал с подобающего случаю самоуничижения; он, ничтожный, не является ни теологом, ни юристом: "une tres grande paour me fiert au сuer, voire si grande, que mon engin et ma memoire s'en fuit, et ce peu de sens que je cuidoie avoir, m'a ja du tout laisse" ["столь великий страх сжимает мне сердце, поистине столь великий, что и память, и разумение меня покинули, а тот немногий рассудок, коим я еще обладал, вовсе меня оставил"]. Придерживаясь заданного строгого стиля и разворачивая выразительную картину мрачных политических козней, он строит свое рассуждение на положении: "Radix omnium malorum cupiditas". На схоластических различениях и побочных текстах искусно воздвигается целое; положения иллюстрируются примерами из Писания и из истории; дьявольскую живость и романтическое настроение вносят красочные подробности, которыми защитник уснащает описание злодеяний, совершенных Людовиком. Он начинает с перечисления двенадцати обязанностей, в силу которых герцогу Бургундскому надлежало почитать и любить короля Франции, а также и отомстить за него. Затем он вверяет себя помощи Господа, Девы Марии и св. апостола Иоанна, дабы приступить собственно к доказательству, расчленяемому на большую и малую посылки и заключение. Итак, прежде всего звучит уже упомянутое изречение: "Radix omnium malorum cupiditas". Из него делаются два уместных здесь вывода: алчность порождает отступничество, она же порождает предателей. Эти злодеяния -- отступничество и предательство -- разделяются и подразделяются и затем демонстрируются на трех примерах. Воображению слушателей предлагаются архетипы предателей: Люцифер, Авессалом и Аталия[8*]. Затем выстраивается восемь истин, оправдывающих тираноубийство, ибо, кто замышляет против короля, заслуживает смерти и осуждения; и чем выше занимаемое им положение, тем хуже: каждый смеет убить его. "Je prouve ceste verite par douze raisons en l'honneur des douze apostres" ["Я докажу истину эту двенадцатью причинами, в честь двенадцати апостолов"]: тремя изречениями докторов, тремя -- философов, тремя -- юристов и тремя -- из Писания. Продолжая далее в этом же духе, он доходит до завершения восьми истин, приводя цитату из трактата De casibus virorum illustrium [О злосчастиях знаменитых мужей], принадлежащего перу "le philosophe moral Воссасе" ["философа-моралиста Боккаччо"], в доказательство того, что на тирана можно устраивать нападение из засады. Из восьми истин вытекает восемь "corollaria" [следствий] плюс одно, девятое, в качестве дополнения, где намекается на все те загадочные происшествия, ужасную роль в которых злословие и подозрительность приписывали Людовику Орлеанскому. Прежние подозрения, следовавшие за ним с юных лет, были возобновлены и вспыхнули с новой силой: как в 1392 г. он был умышленным зачинщиком "bal des ardents" ["бала пылающих"], где юный король, его брат, едва избежал горестной смерти от пламени, жертвой которого сделались его спутники, кои, будучи выряжены дикарями, поплатились за неосторожное обращение с факелами. Беседы Людовика Орлеанского в монастыре целестинцев с "чародеем" Филиппом де Мезьером дали пищу всевозможным намекам на вынашивавшиеся замыслы убийств и отравлений. Его известное повсеместно пристрастие к черной магии дает повод к оживленному пересказу страшных историй: о том, как Людовик однажды воскресным утром в компании монаха-расстриги, рыцаря, слуги и оруженосца отправился в Ла Тур Монже-на-Марне; как монах заставил там явиться им двух чертей в бурых одеждах, звавшихся Херемас и Эстрамен, которые, произнеся адское заклинание над шпагою, кольцом и кинжалом, позволили означенной компании с помощью этих орудий снять повешенного с виселицы в Монфоконе, и пр. и пр. Даже из бессвязного бормотания безумного короля мэтр Жан способен был извлечь самый зловещий смысл.
Лишь после того как подобные рассуждения были возведены до уровня всеобщих нравственных истин -- тем, что все это было представлено в свете библейских примеров и моральных сентенций, вследствие чего удалось искусно разжечь отвращение публики и она содрогалась от ужаса, -- является малая посылка, постепенно следующая за звеньями большой посылки и обрушивающая на голову Людовика ураган прямых обвинений. Острая партийная вражда открывает путь нападкам на личность покойного со всей силой и необузданностью, которые только были возможны.
Четыре часа длилась речь Жана Пти, и как только он умолк, раздался голос его доверителя герцога Бургундского: "Je vous avoue" ["Я одобряю"]. Для герцога и его близких родичей были изданы четыре экземпляра этой оправдательной речи в виде роскошной книги в переплете из тисненой кожи, с золотом и миниатюрами. Одна из этих книг и поныне хранится в Вене. Эта речь была также издана для продажи[9].
Потребность любому житейскому эпизоду придавать форму нравственного образца, любое суждение облекать в форму сентенции, из-за чего оно приобретает нечто субстанциальное и неприкосновенное, короче говоря, процесс кристаллизации мысли находит свое наиболее общее и естественное выражение в пословицах. Пословицы выполняют в средневековом мышлении яркую жизненную функцию. В повседневном обиходе их сотни, и почти все они метки и содержательны. Звучащая в пословице мудрость порою проста, порою глубока и исполнена благожелательности; чаще всего пословица иронична; она добродушна и обычно довольствуется малым. Она никогда не проповедует сопротивление, она всегда успокаивает. С улыбкой или снисходительным вздохом, она позволяет торжествовать корыстолюбцу и оставляет безнаказанным лицемера. "Les grans poissons mangent les plus petis" ["Большие рыбы пожирают малых"]. "Les mal vestus assiet on dos au vent" ["В худой одежонке садятся спиною к ветру"]. "Nul n'est chaste si ne besogne" ["Стыдятся,
Удивительно, как много пословиц было в ходу в годы позднего Средневековья[10]. Употребляемые повседневно, они так тесно смыкаются с мыслями, составляющими содержание литературы, что поэты этого времени прибегают к ним постоянно. Сочиняются, к примеру, стихи, где каждую строфу завершает пословица. Анонимный автор адресует оскорбительные стихи, написанные в подобной форме, ненавистному прево Парижа Хюгу Обрио по случаю его позорного падения[11]. Здесь же можно назвать Алена Шартье с его Ballade de Fougeres[12] [Балладой о Фужере], Жанна Ренье с его жалобами из плена, Молине с различными примерами из его Faictz et Dictz [Дел и сказаний], Complaincte de Eco [Жалобу Эхо] Кокийара и балладу Вийона, сплошь построенную на пословицах[13]. Сюда же относится и поэма Le passe temps d'oysivete [Досужие забавы] Роберта Гагена[14]; почти каждая из 171 строфы ее оканчивается подходящей к данному случаю пословицей. А может быть, эти нравоучительные сентенции типа пословиц (из которых лишь некоторые удалось обнаружить в известных мне сборниках) принадлежат перу самого поэта? В таком случае это было бы еще более убедительным доказательством той живой роли, которая в культуре позднего Средневековья отводилась пословице, этому закругленному, выверенному, понятному всем суждению, -- поскольку пословицы, как мы видим, непосредственно примыкают к стихам, на сей раз являясь продуктом индивидуального поэтического творчества.
Даже проповедь, основываясь на священных текстах, не пренебрегает пословицами; их широко употребляют во время серьезных дебатов и в сфере государственных дел, и в церковных кругах. Жерсон, Жан де Варенн, Жан Пти, Гийом Филястр, Оливье Майар в своих речах и проповедях, стремясь к большей убедительности, постоянно приводят наиболее обиходные пословицы: "Qui de tout se tait, de tout a paix" ["У кого рот на запоре, тот ни с кем не бывает в ссоре"]; "Chef bien peigne porte mal bacinet" ["Кто шлем надевает, волос не завивает"]; "D'aultrui cuir large courroye" ["Из чужой кожи -- широкие ремни"]; "Selon seigneur mesnie duite" ["По господину -- и слуги"]; "De tel juge tel jugement" ["Каков судья, таков же и суд"]; "Qui commun sert, nul ne l'en paye" ["Служишь всем -- не платит никто"]; "Qui est tigneux, il ne doit pas oster son chaperon" ["У кого парша, тот ходит в шапке"][15].
– - С пословицами явственно связано Imitatio Christi: в том, что касается формы, эта книга восходит к речениям (rapiaria), собраниям мудростей всякого рода и происхождения.
В позднем Средневековье мы видим немало писателей, суждения которых, собственно говоря, не возвышаются над теми пословицами, на которые они то и дело ссылаются. Хронист начала XIV в. Жеффруа Парижский перемежает свои летописные вирши пословицами, формулирующими "мораль" всего приключившегося[16], -- и в этом он поступает более мудро, чем Фруссар и автор Le Jouvencel, где доморощенные сентенции часто воспринимаются как полусырые пословицы: "Enssi aviennent li fait d'armes: on piert (perd) une fois et l'autre fois gaagn'on" ["В ратном деле так оно и бывает: иной раз терпят поражение, иной раз одерживают победу"]; "Or n'est-il riens dont on ne se tanne" ["Нет такой вещи, которая не прискучит"]; "On dit, et vray est, que il n'est chose plus certaine que la mort" ["Говорят, и это воистину так, что нет ничего вернее смерти"][17].
Одна из форм кристаллизации мысли, подобная пословице, -- это девиз, с особой охотой культивировавшийся во времена позднего Средневековья. Это уже не универсальная мудрость, какой является пословица, но личное правило или жизненное наставление, возвышаемое его носителем до степени знака; запечатлеваемое золотыми буквами жизненное напутствие, которое, будучи в стилизованном виде повторено, воспроизведено на каждом предмете личного гардероба и на оружии, призвано вести и укреплять и самого его обладателя, и его сторонников. По настроению девизы -- большей частью охранительного характера, как и пословицы. Это надежда, порой включающая нечто невысказанное, что вносит элемент тайны: "Quand sera ce?" ["Когда это будет?"]; "Tost ou tard vienne" ["Рано или поздно -- да сбудется"]; "Va oultre" ["Стремись вперед!"]; "Autre fois mieulx" ["В другой раз -- лучше"]; "Plus dueil que joye" ["Больше горе, чем радость"]. Гораздо большее число девизов имеет отношение к любви: "Aultre naray" ["Другую -- никогда"]; "Vostre plaisir" ["Ваша услада"]; "Souvienne vous" ["Вас помню"]; "Plus que toutes" ["Больше всех"]. Все это рыцарские девизы, красующиеся на чепраках и оружии. Изречения на кольцах носят более интимный характер: "Mon cuer avez" ["Моим сердцем владеете"]; "Je le desire" ["Сего желаю"]; "Pour tousjours" ["Навечно"]; "Tout pour vous" ["Весь Ваш"].
С девизами непосредственно связаны эмблемы, которые либо наглядно их иллюстрируют, либо находятся с ними в той или иной связи по смыслу, как, например, суковатая палка -- с девизом "Je l'envie" ["Вызываю"] и дикобраз -- с девизом "Cominus et eminus" ["Издали и в упор"] Людовика Орлеанского, струг -- с девизом "Ic houd" ["Принимаю"] его противника Иоанна Бесстрашного или огниво Филиппа Доброго[18]. Девиз и эмблема относятся к сфере геральдики. Герб для человека Средневековья означает нечто большее, чем удовлетворение пристрастия к генеалогии. Геральдическое изображение обладало в его сознании значением, приближающимся к значению тотема[19]. Львы, лилии и кресты становятся символами, в которых весь комплекс фамильной гордости и личных стремлений, зависимости и ощущения общности запечатлен образно, отмечен как нечто неделимое и самостоятельное.