Осень в Петербурге
Шрифт:
— Будь я из них, разве бы я призналась? — рассмеявшись, отвечает она.
— А известно ли вам, что полиция присматривает за этим домом?
Вглядываясь в лицо его, она покачивается с пяток на носки и точно старается внушить ему нечто взглядом.
— Вот в самую эту минуту внизу сидит их человек, — продолжает он.
— Где?
— Вы его не приметили, но он-то вас приметил, будьте благонадежны. Он притворяется нищим.
Улыбка ее становится шире, она определенно веселится от всей души.
— Думаете, полицейскому шпиону хватит ума обратить
Тут она проделывает нечто странное: приподняв подол платья, дважды подпрыгивает, выставляя напоказ грубые черные башмаки и белые нанковые чулки.
Она права, думает он, ее можно принять за девочку, пусть и бесноватую. Это бес корчится в ней, скачет, неспособный усидеть на месте.
— Довольно! — холодно произносит он. — Для вас мой сын ничего не оставил.
— Ваш сын! Он вам и сыном-то не был!
— Он был мне сыном и всегда им будет. А теперь уходите, прошу вас. Я не желаю продолжать этот разговор.
Он открывает дверь и указывает ей на лестницу. Выходя, она нарочно наталкивается на него. Ощущение остается такое, точно его пнула свинья.
Когда он после полудня оставляет дом, Иванова нет ни слуху ни духу; когда возвращается — тоже. Впрочем, его ли это забота? Если дело Иванова доглядывать, оставаясь незримым, для чего ему хлопотать о том, чтобы узреть Иванова? И даже если в нынешней то есть шараде Иванов играет роль ангела Божия — потому только ангела, что никакой он не ангел, — почему он должен принимать на себя роль человека, ангела взыскующего? Пусть ангел постучит в мою дверь, я не дрогну, я дам ему кров, для заключенного мною условия довольно и этого. Но и едва сказав себе это, он сознает, что солгал, что в его власти полностью и навсегда избавить Иванова от зябкого бдения.
Он раздраженно бродит и бродит по комнате, пока не понимает наконец, что выбора у него не осталось — он должен спуститься вниз и отыскать побродяжку. Однако под лестницей Иванова нет, на улице тоже, поиски оказываются напрасными. Он облегченно вздыхает. Я сделал что мог, думает он.
Но в глубине сердечной он сознает, что сделал не все. Он мог сделать больше, гораздо больше.
9
На следующий день, бродя в окрестностях Сенного рынка, он вдруг примечает несколько впереди плотную, почти шарообразную фигуру давешней чухонки. Она не одна. Рядом с нею шагает женщина, рослая и худая, шагает так споро, что чухонке, чтобы держаться с ней вровень, приходится передвигаться едва ли не вскачь.
Он убыстряет шаг. И хоть он раз за разом теряет их в людской толпе, ко времени, когда женщины заходят в лавку, он почти уже их нагоняет. Перед тем как войти, высокая окидывает взглядом улицу. Его поражает синева ее глаз и бледность кожи. Взгляд женщины скользит по нему не задерживаясь.
Он пересекает улицу и неторопливо прохаживается туда-сюда, ожидая, когда женщины выйдут. Проходит пять минут, десять. Он начинает зябнуть.
Медная табличка сообщает, что здесь находится мастерская Madame la Fay не то la Fй e, модистки. Он открывает дверь; звякает звонок. В узкой светлой комнате сидят за двумя длинными швейными столами девушки в одинаковых серых платьях. Средних лет женщина спешит ему навстречу.
— Мсье?
— Несколько минут назад сюда вошла моя знакомая — молодая дама. Я подумал… — Он растерянно оглядывает мастерскую: ни чухонки, ни второй женщины здесь нет и в помине. — Прошу простить, я, верно, ошибся.
Две ближайшие к нему молоденькие белошвейки, видя его растерянность, прыскают. Что до Madame la Fay, она утрачивает к нему интерес.
— Это вы, должно быть, студенток ищете, — равнодушно роняет она. — Мы с ними не знаемся.
Он еще раз извиняется и направляется к выходу.
— Эй! — раздается за его спиной.
Он оборачивается. Одна из девушек указывает на дверцу слева от него:
— Вон туда!
Он попадает в узкий проход, отделенный стеною от улицы. Железная лесенка ведет во второй этаж. Поколебавшись, он поднимается по ней.
Темный, пропитанный кухонным запахом коридор. Откуда-то сверху долетают визгливые звуки, кто-то неумело наигрывает на скрипке цыганский мотив. Двигаясь на звук, он еще двумя маршами лестницы поднимается к полуотворенной двери мансарды и стучит. Ему открывает чухонка. На флегматичном лице ее не выражается никакого удивления.
— Могу я поговорить с вами? — спрашивает он.
Чухонка отступает в сторону. На скрипке играет одетый в черное молодой человек. При виде постороннего он на середине фразы обрывает игру, бросает быстрый взгляд на рослую женщину, хватает шапку и, ни слова не сказав, выходит.
Он обращается к чухонке:
— Я заметил вас на улице и пошел следом. Мы можем переговорить с глазу на глаз?
Она усаживается на диван, но ему сесть не предлагает. Ноги ее едва достают до полу.
— Говорите.
— Вы сделали вчера одно замечание о смерти моего сына. Я желал бы знать больше. Не из какой-либо мстительности. Я для собственного облегчения спрашиваю. Для того, чтобы снять груз со своей души.
Она насмешливо оглядывает его.
— Для собственного облегчения?
— Я хочу сказать, что приехал в Петербург не для того, чтобы изобличить кого-либо, — упрямо продолжает он, — но после сказанного вами об обстоятельствах смерти его я не могу оставить ваши слова без внимания, не могу от них отмахнуться.
Он умолкает. Голова кружится, он вдруг ощущает страшную слабость. Закрывая глаза, он видит приближающегося к нему Павла. Рядом с ним идет девушка, выбранная им в невесты. Еще миг, и Павел заговорит, представляя свою нареченную; еще миг, и он подумает: «Вот и славно, наконец-то годы отцовства закончились, наконец появились руки, в которые я могу его передать!» Еще миг, и он улыбнется Павлу радостной, облегченной улыбкой. Но кто мог стать его невестой? Не эта ли высокая (почти с Павла ростом) женщина с пронзительными синими глазами?