Осенние
Шрифт:
— … с ней?
— Шок это, — недовольно прогудел надо мной странный хрипловатый голос, и я сразу представила высоченного широкоплечего крестьянина, в лаптях, в широких штанах и рубахе навыпуск, — причём слабо удивилась: почему — крестьянин? Особенно когда перед глазами прояснело — и взгляду предстал высокий врач, небритый — видимо, давно дежурит. — Сейчас осмотрим, пару уколов сделаем, а дальше полежать бы ей. Отлежится — и назавтра свеженькая будет, как огурчик, разве что ушибы будут болеть, да на бедре гематома оста…
И я снова оглохла, меня снова втянуло в темноту, где двигались не живые, а тени, в которые я всматривалась, потому что страшно их боялась, потому что чувствовала
Хуже того — чуть позже как-то мягко провалилась в полную тьму.
Очнулась от всепоглощающего ужаса: я не сделала чего-то, что нужно сделать — сейчас и немедленно, иначе… Открыла глаза — по впечатлениям, разлепила слипшиеся и ссохшиеся ресницы.
Темно. Нет, скорее — полумрак. В нём я обнаружила, что лежу на собственной кровати. Ну как обнаружила. Сначала машинально потёрла кулачками сухие и колючие веки и увидела знакомые очертания одёжного шкафа, потом, а проморгавшись — знакомую люстру с зеркальцем-тарелкой под тёмными сейчас плафонами. Потом услышала далёкий перестук часов… Попробовав шевельнуть шеей, поняла, что движение болезненно, но терпимо. Но, кажется, в себя пришла полностью… Ничего себе — сколько времени зря провалялась, если так темно… Правда, темно в комнате странно: поверху, по потолку, — скромный свет, а внизу темь… Приглядевшись к себе, поняла, что лежу в пижаме. Терпеть её не могу. Наверное, мама мне её надела. Но зачем? Могла бы и просто раздеть и уложить. Под одеялом тепло.
Глядя в потолок, ясно вспомнила, как заметалась между двумя машинами, как белая машина ударила меня… Непроизвольно сжалась. Нет, лучше об этом не думать.
Сосредоточившись на собственном движении, я всё-таки повернула голову, и стало понятно, почему я в пижаме. Увидела подлокотник кресла. Сначала даже не сообразила, что это — знакомое что-то и всё. Это потом уже… Долго и довольно озадаченно его разглядывала: кресло всегда стояло в комнате родителей. Откуда оно здесь? И зачем? Потом сумела поднять глаза.
В кресле спал Костя. Мурзила — на его коленях.
Первая мысль: кажется, он сегодня должен был уехать? Или я перепутала дни?
Осторожно и даже боязливо приподнявшись на локте, я наконец увидела, почему в комнате такое причудливое освещение: настольная лампа включена, но перед нею стоит раскрытая высокая папка. Ширма вроде как.
Свою кровать я хорошо знаю. Она не скрипнет, не пропоёт пружинами, если встать с неё, опираясь на определённые места. Напряглась, сразу почувствовав занывшую ногу. Хм… Она ещё и чем-то облеплена. Но под штаниной пижамы это залепленное (наверное, залепили чем-то будущий синяк, чтобы не опух?) не упадёт… Встала на ноги. Стояла, наверное, целую минуту, боясь, что пространство поедет перед глазами, а потом, не дай Бог, ещё и завертится. Но пол и стены остались неподвижными. Ободрённая, я на цыпочках, чуть прихрамывая (странно, но пока передвигалась на цыпочках, боль переносилась легче), вышла в туалет. Часы в прихожей показывали второй час.
На кухне включила газ, бесшумно поставила чай, быстро соорудила бутерброды. Есть хотелось страшно. Посчитав примерно, сообразила, что не ела часов двенадцать. Интересно, что мне такого вкололи, чтобы я так спала? Или это от стресса? Такое бывало, когда я переволнуюсь, а потом сплю диким, беспробудным сном — чуть не сутки…
Вернулась в свою комнату со стопкой листов. Сумку, из которой я их вытащила, нашла в прихожей, на коробке из-под пылесоса. Коробку мы использовали обычно для складывания на ней всякой мелочи: газет, обувных кремов, а зимой и варежек…
Поглядывая на спящего Костю — не разбудить бы, я устроилась за письменным столом. У меня замечательный стул — тоже не скрипит,
Всё. Больше я ничего и никого не замечала.
Первоначальный страх, что после падения и муторного состояния в течение полусуток автописьмо не захочет проявиться, прошёл. Оказалось, что хуже этого страха — постоянное воспоминание о произошедшем на площади, у Арбата. Оно лезло исподволь и мешало, заполняя мысли о том, что могло бы быть, если бы Костя не погнал свою машину вперёд, сигналя Вере. Слабое любопытство: знала ли она, что Костя будет ждать меня? Или она думала, что я иду с Арбата в одиночестве?
Хватит об этом!
Заглянув в глаза девушки на портрете, я вздохнула и взялась за ластик.
Сосредоточиться только на рисунке было очень трудно. Я стирала плотные линии красным карандашом, я подрисовывала тени на мечте стёртых линий. До сих пор не привыкла (и, наверное, никогда не привыкну!), что стёртое немедленно возвращается на рисованное лицо. Зато прошёл страх, что опоздала. Не знаю с уверенностью, но мне казалось, если портрет живёт своей жизнью, девушка всё-таки жива.
Потом, уже в процессе, когда ничего не замечаешь и только стараешься бездумно убрать лишнее на рисунке, лишь раз пришла странная мысль. Мысль о Вере. Эта странная убеждённость, что она никогда не посмела бы меня тронуть, если бы я сама не дала слабину. А моя слабина в том, что я испугалась ответственности за чужие жизнь и смерть — ответственности, которую неведомо кто на меня наложил, но сделал это очень сурово. А я засомневалась. Вспомнился момент, когда я шла, испуганная новой вестью о смерти, с Арбата и про себя чуть не жаловалась на жизнь. Как же… Я вся такая несчастная, а мне почему-то надо выполнять что-то, чтобы люди жили и дальше! А нужно было твёрдо сказать себе: раз дали такую способность именно тебе — не фиг рассусоливать!..
Вера почувствовала, что я слабая. Была бы твёрже — не было бы наезда.
Нечаянно слишком сильно нажала на ластик. Чуть не протёрла до дыры лист. Осторожно исправила на этом месте часть рисунка и вытянула из-под стопки следующий чистый лист. Кровь с лица большеглазой девушки не уходила. Лицо я нарисовала быстро, и красный карандаш снова будто прыгнул мне в пальцы, жёстко расчерчивая кровавые полосы по тонкому лицу. Зажавшаяся до болезненного напряжения, я втянула воздух сквозь зубы, когда по пальцам прошла судорога… Пришлось осторожно положить на стол карандаш, который и без того едва не выпал из согнутых судорогой пальцев.
Опустила руку, встряхнула кистью. Забыв о Косте, прерывисто вздохнула и снова склонилась над столом и над рисунком.
Третий портрет — кровь ни на капельку не уходит. Неужели с большеглазой девушкой должно случиться что-то такое страшное, что ничем не перебить? Не верю! Хотя бы потому, что теперь сама поверила: мне всё-таки дано изменять судьбы тех, кто нарисован с признаками смерти! А значит, надо прекратить психовать и работать, пока не начнутся изменения!
Четвёртый лист тоже ничего не дал… Сидя перед пятым, белым, и затачивая красный карандаш, я мельком глянула на окно. Смутная пелена утра начала постепенно светлеть, постепенно вытаскивая из ночных теней очертания знакомых предметов.