Ошибка инженера Алексеева
Шрифт:
Топанов принял участие в нашей прогулке «за оранжерею». Не знаю, сколько километров мы сделали в это неожиданно прохладное утро. Вот-вот должен был начаться дождь, и Татьяна время от времени поглядывала вверх, откуда изредка падали одинокие тяжелые капли.
— Затмение помогло, а если бы не затмение, не случайность, то мы бы так и не узнали, что летает над нами, — говорил Топанов. — Удалось сфотографировать… Но что? Что мы видели? Что мы сняли? Думаю, что мы никогда не разгадаем тайны «спутника Алексеева», если хорошенько не поймем, что за человек был Алексеев. Вы, кажется, его лично знали, вы
Татьяна отдала мне на сохранение гребенку и внимательно проследила за тем, куда я ее прячу, но потом все-таки отобрала назад. Сбросив тапки, она пронеслась вдоль берега, то возвращаясь, то убегая далеко вперед; темная вода заполнила ее следы на песке, уходили эти следы вдаль, где Татьяна, откопав какой-то осколок, размахивала им и что-то кричала.
Мы поравнялись с ней. Татьяна протянула нам позеленевшую от морской воды кость и спросила, «до якой тварыны вона налэжить?» Топанов сказал, что кость лошадиная.
— А хиба ж в мори е кони? Конык, морский конык, маленький такий, цэ я знаю!..
— А вон там кто? — Топанов указал вдаль; казалось, прямо посередине моря — а на самом деле на отмели, что протянулась к косе, — понурясь, стояла лошадь. Вблизи стали видны резко выступавшие ребра, запавшие бока. Она низко опустила свою голову к воде, редкая грива касалась волны.
— А чому вона так стоить? — спросила Татьяна. — Вона, мабудь, думае, га?
— Больная она, лошадь, — сказал Топанов. — Он присел на корточки и аккуратно зарыл кость в песок. — Больная, и знает, что море может ее исцелить. Несколько дней подолгу она может так стоять, пока не станет здоровой.
— Так вона думае! — воскликнула Татьяна. — А як же? Колы у нас щось болыть, мы идэмо до ликаря, а лошадь идэ до моря и там стоить, вона думае, правда?
— Нет, нет, Таня, — ответил Топанов. — Это другое, ну как тебе сказать? Лошади чувствуют, что море приносит им облегчение, они только приспособились, но не думают. Да к чему только живое не приспосабливается… Вон чайка, вон она схватила рыбешку!
— Бачу, бачу! К берегу полетела! — Татьяна захлопала в ладоши, но чайка, не обращая на нее внимания, пронеслась над нашими головами.
— Вот видишь, Таня, — продолжал наставительно Топанов, — чайка может и летать, и рыбку схватить, а курица, например, ни летать по-настоящему, ни рыбу ловить не может. Чайка приспособилась к жизни над морем. Вон рак-отшельник залез себе в пустую раковину, сидит там и прячется…
— Вин прыспособывся…
— Все живое стремится к жизни, защищает свою жизнь, своих детей, свое будущее, поняла?
Татьяна кивнула и опять убежала от нас, а Топанов вдруг остановился, опираясь на палку, с растерянным и сосредоточенным лицом. Я уверен, что именно тогда, в это тихое пасмурное утро, ему пришла в голову та мысль, что осветила необычайным светом все происшедшее в лаборатории Алексеева.
КВАРТИРАНТ ТЕТИ ШУРЫ
— Расскажите мне об Алексееве, — попросил как-то Топанов.
— Все? — спросил я.
— Все… Ведь трудно угадать, что нам
— Ищете третью точку, Максим Федорович?
— Понять бы, к чему он шел, что искал… Это и есть «третья точка». Так где вы впервые с ним встретились?
…Мы учились вместе, правда, на разных курсах. Впервые я услышал его фамилию в нашем профкоме. Было время военное — сорок четвертый год, и в профкоме Института после сессии раздавали промтоварные талоны. Я вошел в комнату не вовремя: там шел горячий спор.
— Ты что, ты Лешку Алексеева обижаешь? — спрашивал у председателя профкома комсомольский секретарь. — Ты, Мальцев, эти дела брось! Он только из госпиталя, ни кола ни двора, помогать надо, а ты!
— Мы помогли ему, — пожал плечами председатель профкома.
— Чем?
— Чем можно было, тем и помогли. Ваш Алексеев, согласно списку, получил четыре талона. Четыре! Разве Алексеев жалуется?
— Лешка не такой человек, чтобы жаловаться, но вся его группа возмущена.
— Эх ты, горячка! Парню четыре талона отвалили, как же, в такое трудное время. А ты с претензиями, не ожидал…
— Четыре талона? — задыхаясь, спросил комсорг. — Отвалил? Вот они, на! — Он бросил на стол бумажные квадратики с треугольной печатью.
— А что, разве Алексеев их не взял?
— Ты читай, на что первый талон! Читай!
— Ну, что читать… На галстук. По-моему, студент должен иметь галстук, как всякий культурный человек…
— Правильно, должен! Согласен. Но когда у него есть рубаха, понимаешь, рубаха, а не единственная гимнастерка! Второй талон на мыло и два носовых платка…
— Носовой платок… Тоже вещь очень полезная…
— Ну, на комсомольском собрании поговорим…
Комсорг выбежал из комнаты.
— Слушай, кто этот Алексеев? — спросил я Мальцева.
Мальцев крякнул и развел руками.
— Ты понимаешь… Ну конечно, он фронтовик, пришел из госпиталя, да у нас таких полным-полно! Вперед он не лезет, нет. А вот преподаватели… эти в восторге, та-тата-татата! Алексеев соображает, новое доказательство, все такое… Но, поверь, из него толку не будет. Туго соображает. Платки эти самые — пойди и продай! Вот я… Да что там!
Таково было наше первое заочное знакомство с Алексеем Алексеевым. Я попросил показать мне его, и оказалось, что это был тот самый парень, за которым маршировали гуси.
Дело в том, что мы временно были прикреплены к столовой соседнего института. Это был единственный учебный корпус в городе, не пострадавший от гитлеровских оккупантов. В здании до революции помещался Институт благородных девиц. Столетние деревья окружали его, а за его двухметровыми казарменными стенами гитлеровцы решили устроить свой «институт». Случайно задержавшиеся в городе профессора под строжайшим надзором «преподавали» по широко разрекламированной в фашистской печати программе. Слушателей за три года оккупации нашлось только четыре человека. По-видимому, привыкнув к официальному существованию этого «института», фашистские минеры забыли его взорвать, как это было проделано с остальными девятью высшими учебными заведениями города.