Ошибка канцлера
Шрифт:
Митава
Дворец герцогини Курляндской
Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и мамка Василиса
– Что за песню, мамка, поешь?
– Дорогую, лебедушка моя белая, куда какую дорогую. За нее в Петербурге шкурой своей платят. Неужто не слыхала?
– Не приходилось.
– Так о царице Евдокии и царе Петре. Она еще когда сочинена была.
– Нам-то что до нее.
– И то правда, тебе с матушкой да с сестрицами дела до схимницы высокой не было, а в народе ее нет-нет да и поминали.
– Любили, что ли?
– Любить-то не за что, если правду сказать, да и не видал ее никто, а так – чтоб по справедливости. Так вот при Петре Алексеевиче певали, при супруге его тоже, а вот теперь за ту же песню с солдат живьем шкуру спущают – шпицрутенами бьют.
– Так что ж, верно делают. Никак, царица она самая законная, а теперь и вовсе императора бабка.
– Бабка-то, оно конечно, бабка, да не больно ее внуки жалуют. Меншиков, как Катерины Алексеевны не стало, в тот самый день царицу опальную из крепости Шлиссельбургской в Москву со всем почетом вывез.
– Неужто она в крепости сидела?
– А ты как думаешь, голубонька? При Петре Алексеевиче монастыря хватало, а государыня Катерина Алексеевна тут же в крепость заперла. Четыреста солдат стерегли.
– Да что стеречь старуху-то? Куда ей бежать, как бунтовать?
– Э, не скажи. Сама не взбунтуется, другие именем ее противу царицы пойдут. Не такое это простое дело на престоле-то царском усидеть, ой, голубонька, не простое.
– А Меншиков сына, выходит, казнил, а мать в Москву привез.
– Привез, привез. Попервоначалу в Новодевичий монастырь, а потом и вовсе в Кремль, в Воскресенский. Езди, царица, куда хошь, делай что душеньке угодно, только клобука черного не сымай.
– Это еще почему?
– От греха. Мало ли что старухе в голову взбредет. А ну самой после всех-то ее бед править захочется!
– Сама ж сказала, внуки ее не жалуют.
– То-то и оно, ни Петр Алексеевич, ни Наталья Алексеевна и глаз не кажут. Раз в год по обещанию заедут, да поскорее прочь норовят. Ни к чему она им, да и обиход у нее стародавний, им-то незнакомый. Вот и бросили бабку – одна век коротает. Только Строгановы не забывают.
– Им-то что до нее?
– При их деньгах им бы все наперекор, все бы волю свою показать. Вот к царице на поклон и ездят, подарки дорогие возят. И старухе любо, и им честь – за столом у царицы сидят: не всякому дано. У людей-то, голубонька, у каждого своя слабинка есть, а за честь-то многие, ой многие живот положат. С твоего-то места герцогского, может, и не так видать, а коли повыше стать, все их дела как на ладошке: не спрячешься.
Организация новозавоеванных земель у Петербурга, школы, больницы, строительство первого в столице на Неве Александро-Невского монастыря – какой там Федос монах, скорее администратор, привычный ко всем тонкостям государственной машины. Церковникам бесполезно показывать над ним свою власть – окрик Петра не оставляет сомнений: Федосом будет распоряжаться он сам. И за спиной озлобленный шепоток царевича Алексея: «Разве-де за то его батюшка любит, что он заносит в народ люторские обычаи и разрешает на вся». А что сделаешь? Только и можно себе позволить, что «сочинить к его лицу» и спеть потихоньку, среди своих, стихи «Враг Креста Христова». Да бывший учитель царевича Никифор Вяземский прибавит от себя: «я бы-де пять рублев дал певчим за то пропеть для того, что он икон не почитает».
Но Федосу, как и Петру, все видится иначе. За магией «чудес» и «чудотворных икон» – язычество, слепота невежества, которые надо преодолеть. Скорее. Любой ценой. Жестокостью. Насилием. Ломкой самых дорогих и привычных представлений. В Москве Федос принимает голштинского посла. Свита долго будет вспоминать, чего стоили одни вина – «шампанские, бургундские и рейнвейн, каких нет почти ни у кого из здешних вельмож, за исключением Меншикова», – прогулка по Кремлю – Федос сам возьмется быть проводником. И случай с мощами. Федос берет их в руки, передает для осмотра гостям. Такое свободомыслие даже немецким придворным показалось кощунством. Или зазвонили в Новгороде «сами собой» колокола. Петр посылает для расследования именно Федоса. В его ответе ни тени колебания: «При сем доношу вашему величеству про гудение новгородское в церквях, про которое донесено вам... И ежели оно ненатурально и не от злохитрого человека ухищрения, то не от Бога».
И только терпения Федосу всегда не хватает в отношении сомневающихся, ошибающихся, будь то раскольники, не одолевшие книжной премудрости полунищие попы или родители малолетних детей, которым предстоит обучаться грамоте. Федос требует от Сената, чтобы законодательным порядком, под страхом наказания запретить отдавать детей неграмотным учителям: чтоб «невежд до такого учения, которое, яко невежеское, не полезность есть, допущать не велено, и весьма в том запрещено». Даже Петру это кажется невозможным – слишком круто. Федос настаивает: в одной Греко-славянской школе Новгорода подготовлено пятьсот новых учителей, переделана сообразно живому языку грамматика, и он сам добился ее издания в типографии своего Александро-Невского монастыря. Тысяча двести экземпляров – это массовый тираж тех лет. И придется задуманные Петром цифирные школы слить с грамматическими школами Новгорода – лучшей основы трудно придумать.
Действовать, все время действовать. Кажется, не будет конца замыслам, нововведениям, реформам. Дела церковные давно переплелись с государственными, а государство сделало церковь частью своего аппарата. Секретная почта от Петра к Федосу и от Федоса к Петру отправляется беспрестанно – стоит им разъехаться на больший срок. И в самом напряжении дел болезнь Петра. Сначала неважная, будто простуда, пересиленная горячка, недолгое выздоровление, опять ухудшение, с каждым днем острее. И когда уже ясно – выхода нет, Федос неотлучно при дворе. Последние дни и минуты рядом с Петром.
1725 год, 27 января. Кабинет-секретарь Алексей Макаров – графу Андрею Матвееву: «Против сего числа в 5 часу пополуночи грех ради наших его императорское величество, по двунадясотой жестокой болезни, от сего временного жития в вечное блаженство переселился. Ах боже мой! Как сие чувственно нам бедным и о том уже не распространяю, ибо сами со временем еще более рассудите, нежели я теперь в такой нечаянной горести пишу. Того для приложите свой труд для сего нечаянного дела о свободе бедных колодников, которых я чаю по приказам, а наипаче в полицмейстерской канцелярии есть набито».