Ошибка Оноре де Бальзака
Шрифт:
— Тяжелые времена, пани Эвелина. В Европе непременно- будет буря. Только писатели и артисты живут бездумно, без волнений. Игра вашего крепостного растрогала Бальзака, он может написать об этом целую поэму, но я-то понял ее по-своему.
Старый сановник, известный в придворных кругах как умный дипломат и скряга, погрозил подагрическим пальцем, погладил острую, аккуратно подстриженную бородку и продолжал:
— Я понял эту музыку как протест крепостного. Да, да, не возражайте.
Княгиня Зося недовольно надула губки.
— Хватит! Мне надоела политика!
— Поэты и женщины одинаковы, — безнадежно махнул рукой
Эвелина молчала. В словах гостя она уловила что-то похожее на предостережение. Гости стали прощаться.
Ночью разгулялась последняя осенняя буря. Стонал верховненский лес. Дождь беспощадно хлестал землю, бескрайние господские поля и полоски крепостных. Сосны скрипели, точно снасти корабля в шторм. Марина не спала. Слушала дикий стон бури и думала свою горькую, безутешную думу. «Не пойду! Руки наложу на себя, а не пойду», — твердила она себе. Не было слез, чтобы выплакать горе. Не было уже сил и говорить о нем. Ненависть разгоралась в сердце горячим огнем. Ненависть становилась залогом ее лучшей доли.
И до рассвета сидел за письменным столом Бальзак, ни на секунду не выпуская из рук перо, словно боясь потерять найденный источник вдохновения, и неугасимая жажда труда гнала его перо по белым большим листам бумаги, и это было настоящее наслаждение великого и святого творчества.
В эти минуты он владел всем миром, всем человечеством и, владея им, освобождал его.
Глава девятая. КИЕВ
Сомнения и тревоги остались далеко позади, затерялись в дорожной пыли. Его снова призывало, влекло неведомое, все жизненные невзгоды опротивели ему. Бальзак ехал в Киев.
Вот скоро предстанет перед ним славный город на высоких кручах над Днепром; он увидит древнюю Софию, серые стены Печерского монастыря, легендарную реку Днепр.
Столица Приднепровья лежала на его пути, как желанный и долгожданный клад, он стремился завладеть этим кладом, насладиться его красотой и обогатиться мыслями о нем.
Длинная вереница подвод растянулась по тракту. Путь из Верховни в Киев лежал через Бердичев, Житомир, мимо сел и хуторов. Впереди длинного поезда шесть серых в яблоках коней мчали высокую карету, в которой ехали Эвелина и Бальзак. За каретой катился рыдван с прислугой, а уж позади него плелись возы, нагруженные различным скарбом, необходимым для жизни господ в Киеве, — все, начиная с одежды и кончая продовольствием, везли с собою.
Поезд тронулся из Верховни на рассвете. Все было подготовлено. Эвелина сама проверила каждую мелочь, Бальзак ни во что не вмешивался. Все время сидел у себя в комнатах, работал, читал, писал письма. Эвелина предупредила: в Киеве предстоят визиты, многое зависит от поведения, от выдержки. Промолчал, хотя и тянуло ответить резкостью. Но равнодушие победило. Он мог заставить себя уступить. В Киев захватили деда Мусия, Марину и еще несколько девушек-горничных; всей челядью распоряжался дворецкий Жегмонт. Управитель Кароль остался в имении полновластным хозяином. Отъезд в Киев Эвелины и Бальзака даже радовал его, он наконец оставался один, жаль только — Марину взяли. Как только Эвелина выехала из ворот, Кароль, не теряя времени, помчался в Бердичев. Свидание с банкиром Гальпериным было крайне необходимо. Через него можно проникнуть к чиновнику Киселеву. В верховненском дворце настала тишина.
Хмурое небо нависло
Встречные подводы издалека замечали поезд. Мужицкие возы сворачивали с дороги на обочину. Крестьяне придерживали своих спокойных кляч, низко кланялись, снимая шапки и картузы. Простоволосые, на холодном ветру, они долго смотрели вслед кортежу, по коням и карете узнавали верховненскую графиню. Бальзак с интересом всматривался в обозы. Зоркий глаз улавливал озабоченность на лицах, низко опущенные головы, нескладные возы, истощенных лошадей. А карета плыла все дальше и дальше, мягко покачивалась на рессорах.
Серая неизвестность отлетела прочь. Плечо Эвелины было неподвижное, мраморное. Он опустил занавеску и откинулся на подушки. Тронул пальцами карман на груди. Письмо от генерал-губернатора Бибикова, полученное накануне отъезда, было с ним. Там же лежало несколько десятков мелко исписанных листков почтовой бумаги — впечатления и заметки о Верховне. Все это всегда хранилось на груди, ощущалось, как сердечные перебои, и предназначалось только для него одного.
Письмо от Бибикова было приятное и утешительное. Фактический вице-король трех крупнейших провинций — Киевской, Подольской и Волынской губерний, составляющих вместе территорию, равную большому королевству, — отнесся к нему, как к равному. Он даже подписался, с присущей истинным джентльменам скромностью: «Ваш покорный слуга Дмитрий Бибиков». В этом можно было усмотреть великодушие либо… Бальзак махнул рукой. Все равно. К черту все «либо». Он улыбнулся. Открыто, весело, во весь рот. Вспомнил, что писал генерал-губернатор:
«Свидетельствуя Вам мое особое удовлетворение при мысли, что Вы живете в наших краях, я прошу Вас, многоуважаемый г-н Бальзак, в случае надобности, обращаться непосредственно ко мне и пользоваться услугами для любых поручений, которые я выполню с величайшим наслаждением».
Эти слова запомнились сразу после первого прочтения. Да и как можно было их не запомнить? Когда и где еще писали ему так губернаторы? Когда? Никогда! Он мог вспомнить другое — гордость и презрение к нему даже в тех дворянских салонах, чьи властительницы дарили ему не только внимание и гостеприимство…
На его родине знатные дворяне, блюстители благородных чувств и высокой морали, гнушались им, презирали и обходили его. Стоило вспомнить хотя бы вечер у графини Висконти. В салоне собрались сливки общества. Здесь была герцогиня Оранская, граф Лионель де Бонневаль и другие знаменитости, дворяне и буржуа, знатоки литературы и меценаты искусства. Пока лакеи приготовляли столы для игры в ландскнехт, гости живо обменивались мнениями о всевозможных новостях. Бальзак стоял в стороне и слушал. Внезапно он вмешался в разговор. Встряхивая гривой волос, размахивая руками, он вдруг стал поверять присутствующим тайну своего труда, плод сотен бессонных ночей, тяжелых голодных дней. Он говорил о «Человеческой комедии».