Ошибка Оноре де Бальзака
Шрифт:
Он вспомнил о Еве случайно и тотчас же забыл, отметив про себя, что обрадовался, так легко и быстро освободившись от мыслей о ней.
Надевая сюртук, он искоса, одним глазом улавливает выражение лица Франсуа. Прищелкивает языком, презрительно выпячивает губы и, смешно выкидывая ноги, приближается к своему верному слуге.
— Торговцы — падаль, консьержки — базарные девки. Париж — сатанинское чрево, газетчики — шарлатаны. Так, мой оруженосец?
Он старательно и удачно имитирует выговор Франсуа, но невольно думает, что слова, с которыми слуга не раз являлся к нему по утрам, могли
— Мсье. — Франсуа почтительно склоняет голову, отступает на шаг, не выпрямляясь; этому жесту мог бы позавидовать лучший лакей герцога Гиза.
Бальзак довольно улыбается. Снова мелькнуло воспоминание об Эвелине. Но безоблачно, на миг. Это его почти не занимает.
— Мсье, — повторил верный слуга, — вы третий день дома, и я осмеливаюсь напомнить вам о письмах, о счетах кредиторов, о депешах.
Бальзак нетерпеливо махнул рукой, Франсуа, как будто напуганный этим движением, заторопился. Он наконец сказал то, что думал. Он высказал все сразу, пренебрегая осторожностью:
— Сударь, я советовал бы вам уехать в провинцию. Я ежедневно бываю на людях. Я слышу, о чем они говорят. Я боюсь, что тишина, царящая в городе, — затишье перед бурей. В предместьях готовят пистолеты и точат ножи. Крестьяне из окрестных селений стали грубы и дерзки. Я думаю, вам лучше выехать.
Франсуа умолк. Бальзак, казалось, не поверил в то, что было сказано. А может быть, ему и в самом деле только померещилось? Франсуа стоял перед ним, склонив голову. Он огляделся. Его окружали знакомые стены, веселые пастушки улыбались с гобеленов, солнце сияло за окнами, просторная и глубокая кровать Буля напоминала о недавнем благотворном сие, на пушистом ковре стояли сафьяновые туфли, рядом белели страницы раскрытой книги. Он ничего не ответил слуге. Повернулся и вышел из спальни.
Франсуа подождал, пока затихнут тяжелые неровные шаги хозяина. Скрипела лестница. Мсье поднимался на второй этаж, в библиотеку. Франсуа стал снимать с кровати простыни. Он думал. Не было ли в его словах дерзости, зазнайства? Кажется, нет. Не было. Он сказал мьсе еще далеко не все, что слышал. Промолчал же он о гневных выкриках: «Скоро этим толстопузым облегчат существование, выпотрошат животы, чтоб ногам легче было!»
Он так ничего и не придумал. Он любил и уважал своего хозяина. И конечно, ему следовало предостеречь его. Это его обязанность. Но, верно, мьсе рассердился на него; чем же еще объяснить то, что он вышел, ничего не сказав?
И в течение нескольких дней после этого утреннего разговора, хотя об этом ни слова больше не было произнесено, Бальзак и Франсуа думали о сказанном каждый по-своему: первый — ища чего-то большего в словах слуги, звучавших для него предостережением; второй — огорчаясь, что его слова могли показаться дерзостью.
Так и летели долгие, пустые часы в доме на улице Фортюне. За окнами покачивались обнаженные, стыдливые в своей наготе ветви каштанов. Над Парижем плыли сизые тучи. Синели в отлогих берегах воды реки. На письменном столе лежала стопа свежей прекрасной бумаги, и связка перьев в стакане привлекала своей нетронутостью.
Бальзак, может быть, впервые в жизни спокойно бродил из комнаты в комнату, подолгу простаивал у окна, выходящего
Он думал, наблюдая суетню кварталов: вот придет кто-то могучий, всесильный, жестокий и суровый, гигантскими, чудовищными ногами растопчет муравейник, рас-бросает эти карточные домики, погонит вспять реки, высушит озера, но муравейник нельзя уничтожить, он расползется по всем уголкам земли и где-то в другом месте снова закружится, засуетится, возводя такие же карточные домики, возобновляя раздавленную жизнь.
Этот круговорот, эта закономерность, жизненного процесса поразила его в те минуты, как никогда; это были острые мысли, они язвили успокоенную уже как будто душу и посыпали солью старые раны. И, может быть, поэтому он и не хотел никуда идти, не появлялся нигде почти целую неделю, свято храня свое одиночество, не дотрагиваясь до пера, забыв о верховненских делах и о падении акций. В одиночестве он видел спасение, правда, временное, но и это утешало его.
Никто из друзей — ни Гюго, ни Готье, ни молодой его приверженец Шанфлери — не знали, что он в Париже; тем более скрывалось его появление от издателей.
Поздними вечерами, сидя в кресле, он мысленно вел с этими последними хитрые, полные комплиментов, отвратительной осторожности и тревог словесные поединки и выходил из них обессиленный и побежденный.
Обещанные и задуманные книги не были написаны, оставалась только пьеса «Мачеха», но после ужасного провала «Вотрена», после свистков из партера он не смел и мечтать о театральном успехе.
Однако одиночество кончилось. За окнами был день. Спокойный, безоблачный, но не солнечный. Бальзак сидел в кресле за письменным столом. Франсуа, убрав комнаты, работал в саду. Двери в кабинет с треском растворились. Кто-то всплеснул руками, не то засмеялся, не то заплакал, радостно бормоча и восклицая.
Перед Бальзаком, простирая к нему руки, стоял в своем неизменном клетчатом костюме издатель Ипполит Госслен.
— Вы преступник! — кричал, не помня себя, издатель, бросив прямо на пол пальто, исступленно сжимая
Бальзака в объятиях. — Что это вы вздумали прятаться? Уж не постригла ли вас в монахи ваша Северная Звезда, или, может быть, вы там добыли невиданные сокровища. и теперь вам наплевать на тощую кассу вашего издателя? Эх, уважаемый метр, высокочтимый автор! Вот вам страница в вашу чудесную «Человеческую комедию»!
Бальзак придвинул Госслену кресло. Приятно улыбнулся крикливому издателю. Ждал, когда иссякнет его красноречие. Придерживая его за локти, подталкивал к креслу, но тот выскользнул из рук и, наступив на красную шелковую подкладку своего пальто, очутился по другую сторону письменного стола.
— Теперь, господин литератор, — кричал Госслен, точно между ним и Бальзаком было расстояние не меньше чем в полмили, — я только страница из «Человеческой комедии». И вы, даже вы, мой доброжелательный друг, избегаете меня. Ах, метр! За что? За что? — Он прикрыл глаза рукой и шмыгнул носом, как будто в самом деле собирался заплакать.