Ошибка Оноре де Бальзака
Шрифт:
«Эти перстни он нажил на моих книгах, — беззлобно подумал Бальзак. — И трехэтажный дом возле Нотр-Дам, и карета, и выезд — все это барыш от моих книг. Вот сейчас возьму и скажу ему». Но он сказал другое:
— Поставлена точка, Госслен. Что, испугались? Что вы со мной сделаете? Что?
Тот молчал. Швейцарские часы на консоли камина отсчитывали секунды. За дверью передвигал мебель Франсуа. На улице цокали подковы. И Бальзак сам поверил в это мгновенье, что может поставить точку. Отяжелевший взгляд его блуждал по высоким полкам вдоль стен, на которых теснились сотни книг; дольше всего глаза задержались на застекленном шкафу, где стояли,
— Старый Бальзак уже немало сделал. Старый Бальзак может позволить себе такую роскошь, как отдых, а может быть, и отставка. Уходят же генералы в отставку, мсье Госслен? — вдруг спросил он издателя.
— Конечно, — растерянно пробормотал тот.
— А чем же я хуже генерала или даже маршала? Мюрат, Ней, Даву — кто сделал для Франции больше, я или они? Ах, Госслен, если бы перед вами в этом кресле сидел генерал, вы бы не позволили себе так непринужденно и вольно развалиться, вы стояли бы навытяжку, да, навытяжку.
Бальзак помолчал. Глаза его остановились на бронзовой статуэтке Наполеона, стоявшей на столе. Возле постамента, выполненного в виде пирамидальных ступеней, желтела картонная табличка, в тысячный раз Бальзак прочитал на ней написанную им много лет назад фразу, и впервые за все эти годы ему захотелось выбросить в корзину надпись вместе со статуэткой. Он наклонился вперед, взял двумя пальцами картонную табличку и протянул ее Госслену:
— Прочтите вслух.
— «То, что он не довершил мечом, я сделаю пером».
— Может быть, я ошибся, Госслен, залгался? Может быть, все это бред сумасшедшего? Что вы молчите, Госслен?
Бальзак вырвал из рук издателя картонную табличку и швырнул ее в корзинку под столом.
— Метр, я ничего не могу сообразить, я растерян, метр.
Госслен и в самом деле растерялся. Что сталось с Бальзаком? Кто подменил его? Где его неукротимость, взбалмошность, лихорадочная торопливость? Лучше бы метр топал на него ногами, ругался, угрожал, требовал денег, только не резал бы так просто, без ножа. И в ту минуту, когда издатель собрался осторожными и льстивыми словами успокоить писателя, а Бальзак готов был заверить его, что напрасно ждать новых книг, что не будет ни давно обещанного романа «Крестьяне», под который взят аванс, ни новой редакции пьесы «Мечты Кинолы», ни писем о России, — в эту самую минуту дверь в кабинет бесшумно открылась и необычно строгий Франсуа торжественно доложил:
— Курьер из русского посольства к вашей милости, мсье.
Бальзак схватился за сердце. Он провел языком по пересохшим губам, встал и хрипло приказал:
— Проси.
Давно ушел Госслен, оставив на столе чек на банкирскую контору, находившуюся в дальней империи, в городе со странным названием Бердичев. Бальзак не видел ни лежащего перед ним чека, ни растерянного выражения на лице Франсуа, время от времени появлявшегося на пороге в ожидании распоряжений. Глаза его не отрывались от желтого листа бумаги, на котором слева вверху двуглавый орел держал скипетр и державу, а чуть пониже написанные искусной рукой короткие фразы извещали г-на де Бальзака о том, что он может явиться в посольство Российской империи и получить
Еще вчера крепкие когти ожидания были для него величайшим искусом. Еще вчера он поставил под сомнение (себе самому можно было признаться в этом) все то, чем жил добрый десяток лет. Еще вчера его откровенность с Гюго была больше криком наболевшей души, чем горькой исповедью. Да что там вчера! Разве дело только в этом? А его издевки над Госсленом? Разве плут Госслен не смеется над ним в эту минуту? Господи! Голова кружилась. Надо было действовать. Собираться. Ехать в посольство. Но он не пошевельнулся. Он словно окаменел в кресле. Сколько пришлось ждать? Год, два, пять лет. Он ждал терпеливо. Ганского давно уже не было на свете. Ганский переселился в иной мир, Эвелина стала свободной. Теперь не приходилось больше скрываться, бояться молвы, сплетен и пересудов.
И все же разрешения на въезд долго не было. Оно прибыло (да и то не сразу) лишь после того, как Бальзак ответил согласием на недвусмысленные намеки советника посольства. Хорошо, он напишет такую книгу. Хорошо. Эвелина в своих последних письмах уже не намекала, она писала открыто: после выходки Кюстина, поносившего в своем памфлете царя (она, вероятно, никогда не слыхала о фельетоне самого Бальзака), в России иностранцам не верят. И не без основании.
И вот фактическое разрешение на въезд в Россию лежало перед ним на столе. Теперь больше нет преград их встрече с Эвелиной. Теперь наконец все должно счастливо разрешиться. Он заберет ее в Париж. А может быть, лучше остаться в Верховне? Навсегда. Никогда не возвращаться сюда, в Париж, на улицу Фортюне, к старой Сене, к платановым аллеям Елисейских полей?!
Эта капризная мысль настолько поразила его своей нелепостью, что он, словно опомнившись, сердито ударил кулаком по столу и едва не крикнул: «Нет, назад в Париж, только в Париж!»
Как в сказке, возник перед глазами Франсуа с фраком в руках, и, увидев улыбающуюся жирную физиономию своего слуги, портрет Эвелины, залитый осенним солнцем, свой собственный бюст на консоли камина, он вдруг ощутил в себе силу переступить веление совести, как щербатый, сбитый порог. Это чувство не оставляло его, и когда он входил в просторные двери русского посольства.
Отступать было поздно.
Когда через полчаса Бальзак выходил из посольства с русской визой в кармане и садился в экипаж, и когда писал, быстро, привычными движениями набрасывая на бумагу слова, письмо к Эвелине, и когда помогал Франсуа набивать чемоданы тряпками — ибо как иначе назвать все эти жилеты, сюртуки, панталоны, ночные туфли, — и когда старательно, собственными руками, перевязывал шелковым шнурком рукописи, укладывал в замшевые футляры любимые перья, — мысль, что отступать поздно, жалила ему сердце и мозг.
…Потянулась дорога. Париж остался позади. Бальзак в последний раз оглянулся на него сквозь запыленное окно мальпоста и надолго распрощался с этим городом. Далеко позади осталась улица Фортюне, Франсуа, который безмолвно выслушал хозяйские распоряжения и только уронил слезу на новый жилет Бальзака. Позабыт плут Госслен и долговые квитанции в правом ящике письменного стола, и только не забывались, не исчезли из памяти, хотя он желал этого всем своим существом, безжалостные слова Гюго: «Ты боишься признаться самому себе в своем поражении».