Оскал смерти. 1941 год на восточном фронте
Шрифт:
Затем началась уже самая настоящая драма. Мюллер — разумеется, в тайне от всех — взялся помочь Тульпину лечить абсцесс, возникший у того в результате многочисленных инъекций, и с этого момента с лихвой разделил все физические и моральные мучения наркомана. Он был единственным, кто знал о порочной приверженности Тульпина, и, будучи человеком чрезвычайно добросердечным, очень надеялся, что сможет помочь Тульпину избавиться от нее, не посвящая в это никого другого, то есть так и сохранив это в строгой тайне для всех остальных. Из своей сострадательности он даже сам пару раз доставал морфий для Тульпина, когда французские еще запасы того иссякли и он жутко мучился от абстиненции. Затем Мюллер категорически отказался потакать пороку Тульпина,
Мюллер нащупал в нагрудном кармане мундира порядком потрепанный уже конверт, извлек из него письмо и протянул его мне. Налезавшие друг на друга строчки были написаны сильно дрожавшей рукой и очень неуверенным почерком:
«Все бесполезно. Ты единственный, кто знает, как тяжело я страдал, и я решил, что должен положить конец всему этому, пока не увяз в этой трясине еще глубже — и ты вместе со мной. Мне кажется, я окончательно утратил всю мою силу воли, и к тому времени, когда ты обнаружишь это письмо, я уже покончу с собой.
Мюллер, я прошу тебя как друга: пожалуйста, не рассказывай никогда и никому правды обо мне. Я стал рабом морфия и оказался не в состоянии выполнить данные тебе обещания. Когда у меня нет морфия, я чувствую себя ужасно, мне кажется, что я иссяк, что я ни на что не гожусь. Все мое тело подчинено страстному желанию освободиться от этого кошмара — либо через морфий, либо через смерть. Это стало моей одержимостью, и я знаю, что все будет только еще хуже. Эта проблема не имеет решения.
Я знаю, что все мои усилия, направленные на то, чтобы избавиться от этой привычки, оказались, увы, ничтожно слабыми. Когда я пытаюсь обойтись без морфия, в душе я — на самом деле — страстно мечтаю об очередной дозе, которая сделает меня сильным и счастливым. Когда я сделаю себе укол, я чувствую, как по всему моему телу разносится с кровью его таинственное свечение, наполняющее меня тысячами странных и прекрасных фантазий; это настоящее волшебство. Оно придает мне силу и отвагу без страха смотреть в лицо всем жизненным проблемам. Но без морфия я — ничто. Я знаю, что многие меня уже подозревают. Когда все выплывет — морфия мне уже не видать, и тогда я пропал. Есть только один выход. Я должен покончить с жизнью».
Разволновавшись, я даже уронил письмо на пол и взглянул на застывшего у огня Мюллера.
— И что же дальше? — спросил я.
— Ну, застрелиться он, конечно, не застрелился, — ответил Мюллер. — Вернулся поздно ночью в полном отчаянии. Но с этим состоянием он быстро справился — с помощью очередного укола. Теперь, когда я рассказал вам все, герр ассистензарцт, я чувствую себя намного лучше.
Я отдал письмо обратно Мюллеру, и он тут же бросил его в огонь, а затем, повернувшись ко мне, спросил:
— Что вы намерены теперь с этим делать, герр ассистензарцт?
— В настоящее время ничего не намерен, Мюллер. Все мы сражаемся за нашу жизнь, и на счету теперь каждый человек. Если Тульпин с морфием так же исправно несет службу, как другие без морфия, то так, значит, пока тому и быть.
— А разве вы не можете помочь ему избавиться от этого пристрастия? — настойчиво спросил Мюллер.
— Сейчас для этого просто нет времени. Если мы уцелеем в этом зимнем сражении, то, возможно, и сможем помочь ему, — ответил я.
Тут я вспомнил о ране самого Мюллера и дал ему три болеутоляющих таблетки как раз перед тем, как дверь рывком распахнулась и на пороге возник Тульпин, тащивший на себе раненого. Мы все втроем немедленно принялись за его раны. Тульпин был полон энергии и уверенности в себе — теперь я уже знал, за счет чего. Все шло своим чередом, как обычно, как будто ничего и не случилось, но я уже начинал очень остро ощущать всем своим существом, что теряю двоих своих самых верных помощников — Мюллера и Тульпина и что теперь это — лишь вопрос времени.
И мысль эта опечаливала меня как мало какая другая.
Ветер снаружи завывал свою заунывную песню о русском морозе и намел при этом с восточной стороны дома гигантский сугроб по самую крышу. Очередная послеполуденная атака русских была снова отбита. Главной нашей опорой в этом бою опять оказался Штольц, как всегда невозмутимо возглавлявший свою не знавшую ни страха, ни упрека роту. Обер-лейтенант Бёмер тоже уже добился некоторого признания в батальоне; он довольно успешно адаптировался и сумел преодолеть проявлявшийся поначалу недостаток уверенности в себе. Просто поразительно, насколько быстро война превратила этого юнца в зрелого мужчину. Лейтенант Олиг командовал тем, что осталось от старой 12-й роты Кагенека, а штаб — Кагенек, Ламмердинг и Беккер — реагировал на каждую ситуацию, как и подобает, с невозмутимым хладнокровием.
Сами собой разумеющимися считались в те дни две вещи: то, что русские по крайней мере один раз за день произведут атаку, и то, что эта атака будет нами отбита. Потери Красной Армии были очень тяжелыми, но уже спустя всего несколько часов русские могли массированно ринуться в следующую атаку, имея точно такую же — если даже не б'oльшую — численность, как и в предыдущий раз. Создавалось впечатление, что их резервы просто неистощимы. Да и какими, впрочем, им и было быть, если маршал Булганин передал под командование Жукова двадцать дополнительных дивизий из Сибири — специально для того, чтобы отбросить нас от Москвы… Правда, мы тогда об этом пока еще не знали.
В следующую ночь был сочельник, и мы твердо вознамерились отпраздновать его. Мы даже хотели установить рождественскую елку, где бы мы ни оказались «расквартированными» в ту ночь. В преддверии этого события я очень хотел эвакуировать в тыловой госпиталь как можно больше раненых, но в нашем распоряжении оказалась лишь одна санитарная машина, и ей можно было вывезти только самых тяжелых лежачих раненых. Конные повозки, само собой, отпадали из-за мороза. Как обычно в таких случаях, я предоставил свой «Опель» для эвакуации тех раненых, которых можно было транспортировать и в положении сидя. Я сам попросил Фишера отвозить их весь тот вечер, пока у него хватит сил.
Для того чтобы запустить двигатель, Фишер наливал в пустой радиатор горячую воду и разогревал блок цилиндров паяльной лампой. Обе эти манипуляции необходимо было производить практически одновременно, иначе машина в тех арктических условиях просто не заводилась. В тот раз двигатель капризничать не стал, и Фишер укатил в тыл с очередной партией раненых. Я предупредил его, чтобы он не гнал слишком сильно и избегал попадать в снежные наносы по обочинам дороги, в которых можно было запросто застрять.
— Не беспокойтесь, герр ассистензарцт, — уверенно ответил мне он. — Я знаком лично с каждым сугробом вдоль этой дороги.
Я проводил взглядом тусклый свет затемненных фар, пока он не растаял в отдалении, и поспешил обратно в тепло лазарета.
Но Фишер так и не вернулся в ту ночь. Не вернулся он и на следующий день, 24 декабря, к 11 часам утра, когда русские предприняли очередную атаку. Атака была, как обычно, отбита с тяжелыми для них потерями, и те раненые, которых русские не успели утащить с собой при отступлении, так и остались на поле боя. Оказавшись брошенными в ледяных сугробах, они все, конечно, умерли. К тому времени, когда мы смогли, не слишком рискуя, подобраться к ним, все они были уже настолько окоченевшими, что мы не смогли снять с них не только верхнюю теплую одежду, но даже валенки.