Оскал смерти. 1941 год на восточном фронте
Шрифт:
Видимо, окунувшись с головой в детские воспоминания, Кагенек опять на некоторое время ушел в себя.
— А эти старинные часы все тикали и тикали, — продолжил он наконец, — а моя мама сидела около моей кровати и читала мне сказки. А часы отсчитывали уходившее время. Я очень хотел, чтобы эти сказки никогда не кончались, и думал, что если бы я остановил часы, то и сказки стали бы бесконечными. Но часы все тикали и тикали и в конце концов стали олицетворять для меня некое могущественное зло. Ведь они лишали меня не только бесконечных сказок — они безвозвратно уносили бесценные минуты жизни моей мамы…
— …знаменуя этим рождение мыслящей личности, — подхватил я. — Это момент, начиная
— Должно быть, ты прав, Хайнц, — мечтательно проговорил Кагенек. — А последняя минута в жизни каждого мыслящего, как ты говоришь, существа ознаменовывается, возможно, остановкой каких-то особых, высших, относящихся лишь к нему одному часов. Сейчас половина десятого. Сутки назад в это время часы остановились для Штольца… Знаешь, порой я просто не могу поверить в то, что мы выберемся из этого ада, — если, конечно, не произойдет какого-нибудь чуда.
— Ради бога, гони от себя подобные размышления — они никогда не приводят ни к чему хорошему, — встревоженно проговорил я.
— Не пойми меня неправильно, Хайнц. Я не впадаю в отчаяние. Я лишь стараюсь смотреть прямо в лицо фактам. Когда я наблюдаю за тем, как нас медленно, но верно сводят на нет — несколько человек сегодня, еще несколько завтра, и никакой надежды на пополнение или усиление, — я, сказать по правде, не вижу особой надежды. Если сегодняшней ночью мы убьем пятьсот русских, а сами потеряем лишь двадцать человек, то даже в таком соотношении эта потеря будет слишком ощутимой для нас. Прикинь-ка сам для себя, сколько еще сможет продержаться наш и без того не такой уж многочисленный отряд, если все будет продолжаться в таком же ключе и дальше…
— Но ведь положение может в любой момент и измениться. Русские могут отступить; нам тоже могут приказать отойти на другие позиции; произойти может все что угодно. Тут, на мой взгляд, существует лишь один способ остаться в живых — действовать так, как если бы ты собирался жить вечно.
— Не волнуйся, Хайнц. Все эти мысли просто навеяло мне ностальгическим тиканьем старинных часов. Будем считать, что это и было тиканье часов, или, скажем, давай представим себе, что ты частнопрактикующий психотерапевт, а я твой пациент, был у тебя на приеме, — криво усмехнулся он и успокаивающе похлопал меня по плечу. — Я был с вами так откровенен, доктор, потому, что вы связаны клятвой Гиппократа. Вы ведь меня не выдадите?
В дверь послышался стук, вслед за которым появились трое: два солдата из 11-й роты и стоящая между ними девушка. Солдаты доложили, что девушка была задержана из-за того, что находилась с невыясненной целью на нашем боевом плацдарме, и Бёмер приказал доставить ее в штаб батальона как возможную шпионку.
Девушка стояла перед нами не шелохнувшись, и в ее широко распахнутых темно-карих глазах читался неподдельный ужас. Мы олицетворяли для нее людей, которые, в хаосе войны, обладали над ней абсолютной властью. Ей очень повезло на самом деле, что она попала в руки такого человека, как Кагенек, для которого власть означала справедливость и правосудие, а не самодурство и деспотизм. Кагенек предложил ей снять с себя тяжелый меховой тулуп. Девушка сняла тулуп и аккуратно повесила его на гвоздь, вбитый в стену. Затем, подумав секунду-другую, решительными движениями не совсем послушных с мороза рук расстегнула и сняла с себя шерстяной офицерский китель без погон и знаков различия, под которым, впрочем, оказалась еще и хлопчатобумажная блузка, и повесила его рядом с тулупом. Медленно размотав на голове огромный шерстяной же платок, она сняла и его, высвободив таким образом длинные черные волосы, волной упавшие ей на плечи. Нашим глазам предстала прелестная, стройная и совсем еще юная девушка, почти девочка. Ее грубая юбка из черного сукна была подпоясана ремнем на тонкой талии, а несколько тесноватая гимнастерка красноречиво подчеркивала ее хорошо развитые формы. Изяществом фигуры она совершенно не походила на большинство крестьянских женщин, помогавших мне время от времени на моих перевязочных пунктах. Она имела, можно даже сказать, какое-то утонченно-изящное телосложение. Таких худеньких и хрупких русских женщин я еще не видел. Постепенно она стала отогреваться с мороза, и на ее щеках засиял яркий здоровый румянец. Кажется, она уже начинала понимать, что ей посчастливилось иметь дело с вполне цивилизованными людьми, а не со звероподобными злодеями. Страх из ее глаз исчез, и теперь она смотрела на нас прямо и даже с интересом.
Кагенек приступил к допросу, и все мы были просто поражены ее свободным и уверенным владением немецким языком, на котором она говорила, впрочем, с заметным русским акцентом.
— Ваше имя?
— Наташа Петрова.
— Возраст?
— Девятнадцать лет.
— Род занятий?
— Школьный учитель.
— Где и какие предметы вы преподавали?
— Моя школа была в Калинине. Преподавала немецкий язык, географию и физкультуру.
— А что привело вас сюда?
— Я бегу от коммунистов. Они хотят расстрелять меня за то, что я работала переводчицей у немцев.
— В какой дивизии?
— Я не знаю, что за дивизия, но я помогала немцам в Калинине.
— Имя командира подразделения, которому вы помогали?
— He помню. Я работала переводчицей у многих немецких офицеров, не могу же я помнить всех их по именам.
— Назовите хотя бы одного из них.
— Это были все какие-то странные и трудно запоминающиеся фамилии. Русские охотятся за мной и идут по пятам с тех самых пор, как взяли Калинин. Я столько пережила! И такие вещи, как фамилии мало знакомых мне немецких офицеров, просто вылетели у меня из головы.
Все с тем же неослабевающим пристрастием Кагенек приступил к перекрестному допросу, держа ее все это время перед собой в положении стоя. Постепенно в ответах стало обнаруживаться все больше и больше несообразностей. Не меняя интонации, Кагенек молча отмечал их про себя. В какой-то момент девушка чуть не сломалась — она расплакалась, стала умолять прекратить терзать ее этим «бесчеловечным допросом» и успокоилась только тогда, когда поток вопросов неожиданно оборвался. Кагенек приказал солдатам обыскать тулуп и китель, но они, конечно, не обнаружили там ничего подозрительного.
Повернувшись ко мне, он сказал:
— Теперь твоя очередь, Хайнц. Тебе, как доктору, придется обыскать ее более тщательно. Посмотри, не прячет ли она что-нибудь на своем теле.
Я даже вздрогнул от этого приказа. До этого момента я воспринимал ее не только как предполагаемую шпионку, но и как первую по-настоящему привлекательную женщину, которую я видел так близко за несколько последних месяцев. Я поспешил всем своим поведением выразить лишь свое чисто профессиональное отношение к предстоящей процедуре.
— Подойдите сюда, — как можно бесстрастнее велел я ей, указывая приглашающим жестом на небольшой и, главное, скрытый от всех остальных глаз кухонный закуток за огромной печью. Я уже воочию представлял себе ее гибкое юное тело и был поражен тем разительным контрастом, которое оно представляло собой на фоне грубых мужских солдатских тел, с которым я имел дело ежедневно.
— Боюсь, мне придется сейчас обыскать вас, — пробормотал я, намереваясь лишь тщательно прощупать все предметы ее одежды, чтобы убедиться в том, что она не прячет в них оружие или какие-нибудь бумаги.