Останется с тобою навсегда
Шрифт:
– После твоего ранения месяца через два или три, уж не помню, пришла радиограмма из Центра. Сообщали, что Вера Куликова лежала в Армавире в госпитале в сорок втором году. О дальнейшей ее судьбе мы ничего не знаем...
Я находился в странном состоянии: ни боли, ни страдания, ни радости.
Вера в мою жизнь ворвалась так же внезапно, как и ушла из нее.
Встретились мы за два месяца до войны, в санатории. Мне было двадцать три года, и был я, молодой лейтенант, беспричинно счастлив, влюблялся во всех красивых женщин. Ходил, выпячивая
Она заказала обед, переставила приборы, улыбнулась мне:
– А вы здорово загорели.
– Солнце крымское...
– Ух как я соскучилась по нему!
– А вы бывали здесь?
– Да, еще девчонкой.
Она с детским почмокиванием съела дрожавшее желе, вытерла салфеткой пухлые губы, спросила у молчаливого мужа:
– А что будет дальше?
– Пойдем отдыхать, - сказал он.
– О, скучища!
– Она смело взглянула на меня карими глазами, над которыми высоко были приподняты густые короткие брови.
– А вы мне покажете море?
Муж скользнул по мне тяжелым взглядом.
– Ты не против?
– спросила она его.
– Пожалуйста.
– Он зевнул.
Мы относились друг к другу по-дружески, раза два ходили в парк, на Крестовую, хорошо сыгрались на волейбольной площадке. Она легко подбрасывала над сеткой мяч, а я, высоко подпрыгивая, лихо резал под одобрительные хлопки зевак. Как-то я стал свидетелем неприятной сцены: смущенно озираясь, Вера тащила перепившего мужа в палату, тихонько по-бабьи причитая: "О господи! За какие грехи на мою голову такая напасть!"... Мне стало жаль ее.
После этого случая Вера показывалась только в столовой. Время моего отъезда приближалось, и я торопил его, убивая часы в походах по горам.
Был хороший день - вовсю светило солнце, блики его играли на мелкой ряби моря. Я далеко заплыл. Вдруг услышал ее голос:
– Костя, сюда!
Выплыл на женский пляж.
– Здравствуй, что тебя не видно?
– Садись и не спрашивай ни о чем. Лучше скажи, какая у меня спина?
– Загорелая...
– Пойдем на Крестовую.
– Но мы были там.
– Пойдем, пожалуйста.
Тропа вилась над старыми виноградниками, пропекалась боковыми лучами заходящего солнца; из леса тянуло талым снегом. Вера была в легких туфельках, шагала впереди - я видел ее тугие икры. Шла быстро, ни разу не оглянувшись. За виноградниками начался сосновый бор, усыпанный прошлогодней хвоей. Развалины Генуэзской башни торчали на самом пике Крестовой. Мы остановились под ними. Вера уселась на старый пень. Я собирал голыши, спаянные неизвестный составом. Выбрал покрупней, нашел булыжник, положил голыш на скалу и стал колотить по нему. Он не поддавался.
– Смотри, Вера! Покрепче бетона. Вот так раствор! Говорят, на яичном белке...
– Поцелуй меня, Костя...
...Они уехали внезапно.
Началась война. Наша Крымская дивизия уже сражалась у Каховки, а меня вместе с группой командиров-коммунистов направили в распоряжение обкома партии: готовились к партизанской войне.
Бои шли у Перекопа, когда Вера как с неба свалилась и вошла в мою холостяцкую комнату и сказала:
– Константин, без тебя не могу...
В партизанском отряде нас считали мужем и женой. Вера тяжело перенесла зимний голод - исхудала, болела. Самолеты стали садиться на наши ночные аэродромы, и ее эвакуировали.
Когда горы, казалось, ходили ходуном от ураганного ветра, когда холодные дожди днем и ночью секли леса, а речушки так взбухали, что сносили бревна-перекладины, по которым мы перебирались с берега на берег, на наши землянки наваливалась тоска. Тогда пели, чаще всего "чапаевскую". "Ты не вейся, черный ворон, над моею головой", - запевала Вера, у нее это ладно получалось. И потом мы пели те же песни, но такого запевалы у нас уже не было. Голос ее хорошо помню, а облик - как в тумане. В лесу мы все были на одно лицо - мужчины и женщины, пожилые и молодые.
И вот снова Вера врывается в мою жизнь. Вера - мать моего ребенка...
Запросили Сочи - ничего нового: ее дорога оборвалась в Армавире, в госпитале 4148.
Тепло из предгорий отбросило зиму за Кубань. В городе грязь непролазная. На вокзале нашлась добрая душа: помощник коменданта устроил меня на поезд, следовавший до Армавира.
На разъездах пропускали фронтовые эшелоны, санитарные поезда; прошел товарняк со скотом - второй путь еще не был восстановлен. За окнами тянулась серая степь, затихшая в ожидании запоздалого снега.
Армавир встретил солнцем - зимним, блеклым.
Город не город, станица не станица. Взорванный элеватор, обгоревшая коробка маслозавода. Пустынная площадь.
Увидел развалины. Мне сказали - бывшая школа, в которой и располагался эвакогоспиталь.
Подошел - груда кирпичей, остаток стены, поросшей мхом, и тополя, выстроившиеся в ряд, оголенные, сиротливые. Тогда, в августе сорок второго, они шелестели серебристыми листьями, и Вера, наверное, смотрела на них из окна...
За руинами заметил хатенку с железной трубой над толевой крышей. Подхожу - пахнет дымом.
– Есть кто?
– Ну?
– Из двери высунулась старушка.
– Доброе утро, мамаша. Здесь находился госпиталь сорок один сорок восемь?
– Какой - не знаю, а раненые лежали.
– Жена моя тут была.
– Какая такая жена? Тут девки были у пилотках, семечки лузгали...
– Она рожала тут, понимаете?
Старуха приумолкла, прикрыла глаза, встрепенулась:
– Верка, что ли?
– Вера, ну да! Вера - жена, партизанка, а я муж...
Она уставилась мне в глаза, да так, будто когда-то знала меня, а теперь никак признать не может. Перекрестилась: