Останкинские истории (сборник)
Шрифт:
— И все? — удивился дядя Валя.
— И все, — сказала Любовь Николаевна. — Но вы меня опечалили. Вы ведь мне ничего не приказали.
— В этом нет нужды, — сказал Каштанов.
— Да, — подтвердил Михаил Никифорович. — Нет нужды. Мы самостоятельные. Мы — мужики. И не расстраивайтесь. Как раба вы нам не нужны. И в бутылку мы вас не закупорим.
— Такую-то женщину! — сказал Каштанов.
— Гуляйте себе, веселитесь, — продолжил Михаил Никифорович. — Тратьте свободно свою молодую жизнь.
— Нет, — сказала Любовь Николаевна грустно. — Вы все неверно понимаете. Я ведь теперь для вас
Филимон поднял голову и посмотрел на Любовь Николаевну с удивлением. Таких слов он в кроссвордах не встречал.
— Что-то в «Неделе» было, — задумался Серов, — про берегиню…
— Нет, в «Труде», — сказал дядя Валя, он уважал исключительно «Труд».
Я знал про берегиню, наверное, больше других пайщиков кашинской бутылки, читал труды академика Бориса Александровича Рыбакова и иные умные книги, но говорить об этом сейчас не стал.
— Я предупреждала вас еще там, на детской площадке, — сказала Любовь Николаевна, — что я раба и берегиня.
Некая энергия и резкость проявились в последних словах Любови Николаевны, будто она желала принудить нас к чему-то. Это мне не слишком понравилось. Впрочем, мне-то что было волноваться! Я себя и осадил. Я бы и на собрание пайщиков кашинской бутылки не пошел, но попробуй усмири любопытство…
— А как берегиня, — сказала Любовь Николаевна, — я обязана действовать самостоятельно, не дожидаясь ваших просьб.
— Так дело не пойдет, — покачал головой Михаил Никифорович. — Вы раба и уж будьте покорны!.. — Михаил Никифорович, минуту назад улыбавшийся, сидел сердитый. Всегда он был мирный и доброжелательный, а сейчас в нем что-то взыграло. — Если вы будете так вести себя, — продолжал он, — я охотно признаю, что те два сорок были не мои, а Шубникова.
— Ты что, Миша! — испугался дядя Валя. — Он и так уже у нас рыбу унес. Семь килограммов.
— Ничего, — сказал Михаил Никифорович, — вот Шубникову нужны рабы и берегини.
А Любовь Николаевна заплакала.
Кому из мужчин приятно смотреть на женские слезы. Да еще в компании! Тут все сразу же принимаются изучать потолок и посуду за стеклом серванта — из деликатности и в расчете, что слезы скоро сами собой иссякнут. Не бросаться же за стаканом воды — вовсе не героиня Жорж Санд перед тобой, а современница Светланы Савицкой. Лишь чувство неловкости возникает, как будто нарушаются правила общежития или неизбежный ход эмансипации. Или даже подозрения вспыхивают — не артистические ли это слезы, не притворные ли? Но Любовь Николаевна, похоже, не играла, а заплакала честным образом. И та ее назидательная энергия, которая минутами раньше насторожила меня, забылась. И жалко стало Любовь Николаевну, будто она девочкой-лимитчицей приехала к нам из своего добрейшего Кашина или ближней к Кашину лесной деревни с желтыми кувшинками в тихой поленовской воде и сейчас сидела раздавленная, испуганная напором жестокой столичной суеты. И нам ли, этой суетой взлелеянным, ко всему привыкшим, было терзать чистую, наивную душу! Нам бы подумать, сколько у этой кашинской девчонки забот и страхов — и с пропиской, и с устройством на работу, и вообще с гражданским состоянием и с прочим! Может, и деньги, спрятанные где-нибудь в платье или на груди, кончились у нее. Может, от троллейбусов она шарахалась, а в автобусах ее тошнило! И какие муки пришлось ей испытать, заставляя себя войти в пивной автомат. А нам бы только от нее отделаться, бросить ее, слабую, в водопады московской жизни!.. Не один я, видимо, так думал сейчас, и другие пайщики были растроганы. Дядя Валя встал, подошел к ней, даже движение рукой сделал, будто хотел погладить Любашу (Любаву?), успокоить ее, бедолагу, но сдержался.
Один Михаил Никифорович сидел строгий.
И этот строгий мужчина был намерен передать Любовь Николаевну наглецу Шубникову! Беззастенчивому торговцу перекупленными щенками и взрослыми вонючими псинами. А уж тот-то при своей склонности к авантюрам, при своем бузотерстве мог не только развратить Любовь Николаевну, но и вовсе погубить ее, мог вообще черт-те чего наделать в Москве.
— Да ты что, Миша, — заговорил Филимон, — злюка-то какой!
— А ничего, — сказал Михаил Никифорович.
— Не позволим к Шубникову! — заявил дядя Валя. — Не дадим!
Шелковым платком Любовь Николаевна вытерла слезы. Улыбнулась. И будто бы мы услышали звуки деревенского утра, когда роса на листьях подорожника еще хрустальная и холодная, и будто бы запахло в комнате парным молоком.
— Извините меня, — сказала Любовь Николаевна, — за бабью слабость… И не из-за Шубникова я… Я не знаю, как мне жить дальше… Как быть с вами… И с собой… Может быть, я не поняла многое из того, что должна была знать… Про свое назначение… Про то, что и как делать…
— Нет, надо пожалеть девушку, — обратился к нам дядя Валя. И спросил Любовь Николаевну: — А может, мне удочерить тебя?
Любовь Николаевна покачала головой.
— Это лишнее, дядя Валя, — сказал Игорь Борисович Каштанов, и были некий протест в его голосе и словно бы напоминание и о его правах. — Нам просто надо принять условия Любови Николаевны. Придется помочь ей. Будем терпеть.
— А я что говорю? — сказал дядя Валя. — Тем более что тут кашинский эксперимент! — добавил он.
— Что там — эксперимент или еще что, нас это не должно касаться, — осторожно заметил Серов.
— Тебя это пусть и не касается, — указал ему дядя Валя, — а мы к экспериментам относимся серьезно. Штемпель-то на бутылке стоял государственный!.. А насчет удочерения вот что, — обернулся он к Каштанову. — Одна она в Москве пропадет. Ты же видишь, она неприспособленная. И как, ты думаешь, мы будем крутить с пропиской?
— Вы сначала у самой Любови Николаевны спросите, — сказал Каштанов, — согласна ли она на это ваше удочерение.
Глядел он на Любовь Николаевну с обожанием и с неким значением, будто бы Любовь Николаевна должна была показать теперь же всем, что он, Игорь Борисович, из пайщиков кашинской бутыли ей самый интересный и близкий.
— Ну если не удочерение, — сказал дядя Валя, — тогда фиктивный брак.
— С вами, что ли? — брезгливо сжал губы Каштанов.
— Ну пусть с тобой. Или с Мишкой.
— С Шубниковым, — твердо сказал Михаил Никифорович.
Все возмутились, стали стыдить Михаила Никифоровича. А Любовь Николаевна поднялась, сказала тихо: