Останкинские истории (сборник)
Шрифт:
Бурлакин тут же стал дергать веревку, напоминая ротану об его исполнительском долге. Ученая рыба, восприняв сигнал, показалась и продолжила игру с мячом. Многие подумали, что дрессированный-то ротан дрессированный, но, видно, еще озорник, молод и глуп, может надерзить укротителю и консультанту, а то и проявить неразумную пылкость самостоятельности. И как тут без веревки? Однако дальнейший ход выступлений ротана показал нам, что веревка в руках Бурлакина орудие символическое. Или имеет смысл, нам не открытый.
Но пока ротан играл с мячом. Он повернулся на спину,
— Алле! — уже и не приказал, а попросил Шубников.
Ротан дернулся, возмутив воду. И возник звук.
— Алле! — закричал Шубников.
Мардарий опять подул в гармонику. Следовали новые «алле» Шубникова и новые звуки. Впрочем, одни и те же. Ожидаемого разнообразия не получалось. Может, Шубников не смог дать ротану приличное музыкальное образование, может, способности его как педагога были
сомнительными, что же он теперь кричал на рыбу? Но тут Мардарий заиграл, и мы услышали музыкальную фразу, вернее, отрывок из нее. Однако и отрывка этого было достаточно, чтобы понять: ротану или его учителю была хорошо известна мелодия песнопения «Земля в иллюминаторе, земля в иллюминаторе…». Или же другого: «Соловей российский, звонкий птах…»
— Браво, Мардарий! Браво! — закричал Шубников.
— Во дает! — шумели в публике.
Надо сказать, что ценители разошлись в определении мелодической основы исполненной на гармонике пьесы. Некоторые считали, что тут чувствуются темы Аедоницкого. Другие говорили, нет, это Журбин. Называли и Людмилу Лядову, и Эдуарда Ханка, и Паулса. Выкрикивали и названия на английском языке. Серьезные же люди утверждали, что рыбу определенно вдохновил композитор Шаинский. Вспоминали даже полонез Шаинского. Одним словом, все были довольны, и пришло время для поощрений ротана Мардария.
Тут обнаружилось, что помимо фанерного ящика к пруду был принесен заранее и упрятан до времен в кусты крупный мешок с угощениями. Жестами ротана подозвали к берегу. Ротан подплыл и открыл пасть. И мы увидели, какие у него челюсти и зубы. Бурлакин развязал мешок, а Шубников стал бросать угощения ротану. Кидал он металлические предметы из тех, что могли порадовать заготовителей вторичного сырья. Какие-то ржавые и гнутые ломы, цепи, сковороды, ободы автомобильных колес, листы кровельного железа. Ротан ловил угощения пастью, как раньше мячи, кромсал, дробил их зубами и проглатывал. Потом из хозяйственной сумки Бурлакин начал доставать стеклянные банки, бутылки из-под вин, кефира и растительного масла.
— Их же сдавать можно! — возмутился таксист Тарабанько.
— У горлышек отбитые края, — успокоил его Бурлакин.
Стекло ротан жевал с хрустом, вызывавшим у многих зависть и ощущение голода. Мешок и сумка обмякли. Бурлакин перестал повторять:
— Ай, браво, Мардарий! Ай, браво!
Шубников задумался.
— Алле! — сказал он, вскинул руку и повелел ротану плыть в южную сторону, опять в направлении Марьиной рощи. Следовало ожидать особенного номера.
Может, требовался барабанщик, чтобы дробью сопроводить искусство Мардария. (Мне при этом вспомнилось: «Ни в Брабанте, ни в Трабанте нет барабанщиков таких, как у нас».)
Ротан проплыл метров десять, перевернулся на спину и стал зевать. Потом, похоже, он задремал.
— Алле! — кричал Шубников.
Мардарий будто его и не слышал.
— Алле! — кричал Шубников уже обиженно и зло.
А ротан храпел.
— Тащи его! — насупившись, сказал Шубников консультанту.
Бурлакин потянул веревку и очень быстро выбрал рыбу из воды.
Шубников с Бурлакиным, не скажу, что бережно, погрузили его в ящик, взялись за носилки, не вспомнили о мешке и сумке, не взглянули на людей, ими приглашенных к пруду, и поспешили к дому Шубникова. Видно было, что расстроились.
В публике возникли вопросы и недоумения. Но разъяснить нечто существенное было некому.
— Ну что! — сердито было сказано Игорю Борисовичу Каштанову. — Понял, что выходит из твоей сделки?
— А что плохого, — спросил Каштанов, — в том, что мы увидели сегодня эту рыбу?
— Еще не такое увидим, — мрачно произнес Филимон. — И ты, Игорь Борисович, еще не возрадуешься. Может, и содрогнешься.
— Слова-то какие ты произносишь возвышенные. Будто для астраханских трагиков. Не из «Макбета» ли?
— Продан пай-то? Или проигран? — спросил я. — И каким образом оформлена купчая?
— Это имеет отношение единственно ко мне, — скривил губы Каштанов.
— Но ведь твой пай, как и все другие, отменен актом о капитуляции. Стало быть, он — пшик!
— Вот! — обрадовался Каштанов. — Именно что отменен!
— Но как же ты уступил его Шубникову?
— Ну пошутил! — сказал Каштанов. — Ну выпил и пошутил!
— А не было ли причин для твоей шутки? — предположил я, отчего-то желая раззадорить или даже обидеть Игоря Борисовича. — Не попал ли ты в зависимость к Шубникову? Не решил ли выйти из нее? Или выползти? Или еще из чего-то выползти?
— Мне этот пай не нужен! Не нужен! — рассердился Каштанов. — И оставьте меня! И потом — что вы меня-то укоряете? Что вы ко мне-то лезете? Если вы чем-то обеспокоены, не логичнее было бы вам прежде всего поговорить с Михаилом Никифоровичем? А еще бумагу перечитайте внимательнее, розовую, ту, что взялся хранить дядя Валя, внимательнее, внимательнее. А я пошел…
— Еще попомнишь мои слова! — бросил ему вслед Филимон.
— Валентин Федорович, — обратился я к дяде Вале, пребывавшему в молчании, — бумага, что просил Каштанов перечитать внимательнее, у вас? Вы однажды обещали дать мне ее. Копию снять.