Останкинские истории (сборник)
Шрифт:
— Кабы знать точно — кем.
— Оттуда не могли? — Шеврикука посмотрел в сторону Башни. Из-за Землескреба Башню не было видно. Но все знали, где она. И все чувствовали ее.
— При чем тут Башня? — спросил Дударев. — Зачем мы Башне? Вы что — мне подсказываете?
— Нет, — сказал Шеврикука. — Я просто так.
А Дударев задумался.
При том хаосе, при том разброде, при том дурном, но звенящем похмелье, что сопутствовали кончине Департамента Шмелей, лаборатория Митеньки Мельникова оказалась не нужна никому, кроме, конечно, предприимчивых и дальновидных людей, задумавших дело. К этим людям, естественно, относился он, Дударев. Не в последнюю очередь. Не в последнюю. Надо было сразу все оборудование забирать и размещать в хорошем месте. Но проспали растяпы, упустили время, понадеялись на добродушное расположение звезд и планет. Вот и получили! По делам, по растяпству и получили. Лишились тонн двух с половиной всяких мыслящих
— Но что вы имеете в виду насчет Башни? — спросил Дударев. — Что вы знаете? Или слышали?
— Я ничего не знаю, — сказал Шеврикука. — Я ничего не слышал.
— Нет-нет, не лукавьте! Вы о чем-то осведомлены. Вот вы и о проблемах энергетических развитий судеб от кого-то вызнали.
— Может, и от вас, — сказал Шеврикука.
— От меня? — удивился Дударев. — С чего бы вдруг? Если только от этого оболтуса Крейсера Грозного. И я его еще оформил ночным сторожем! Хорош караульщик! Ему бы ходить с колотушкой и берданкой вокруг объекта, а он неизвестно где. Выгоним в шею! Выставим.
И снова мимо них прошагал куда-то Крейсер Грозный.
— Вон он! Негодяй! Ночной сторож! Выгоним! Выставим! Без выходного пособия!
— Куда вы без меня денетесь, — остановился Крейсер Грозный. — Ну ходил бы я ночью с берданкой и колотушкой. Что бы изменилось? Тем более что я приставлен к другому объекту. И тем более что в лабораторию вторглись днем.
— Ну днем! И что из этого? — не мог успокоиться Дударев. — Все равно выгоним и выставим! Будешь, как Свержов, торговать у Малого театра египетскими бульонными кубиками. Анаконду не прокормишь!
— Прокормлю, — сказал Крейсер Грозный. — Если попросит, прокормлю. Но пока не просит.
И он опять удалился.
— Ничего. Урезоним. Не пропадем. Все образуется, — самому себе, утихая, сказал Дударев. — Нас ограбили, но помешать нам не смогут. Уныние нам противопоказано. Действие началось.
И Дударев успокоился. Усы его перестали показывать без десяти пять, вернулись в надлежащие места и даже распушились. Можно было предположить, что джинсовый наряд через полчаса будет сменен на тройку просвещенного предпринимателя и Дударев вернется к делу.
Интерес поманил Шеврикуку в квартиру кандидата наук Мельникова.
Митенька, руки раскинув, плыл куда-то под потолком в гимнастических кольцах, пленником их неделями назад был заблудившийся Бордюков. Глаза Митенька закрыл, но видно, что не спал. Может, грезил о чем-то. Или грустил. Или обдумывал нечто таинственное, но научное. Порой он покачивался в подпотолочье. Или в поднебесье. Но редко. Полет его был тих и плавен.
Шеврикука не стал ему мешать.
17
Смотрины дома на Покровке устроили не через неделю, как обещал Дударев, а через две, в новолуние.
Происходили и смотрины дома, и смотрины претендентов, имеющих к дому интерес. Распорядители смотрин, в команде которых суетился Дударев, именовали их «женихами». Чтобы не вызывать недоумений и вопросов Дударева, Шеврикука был вынужден принять вид бытового насекомого, на этот раз — рыжеватого таракана с усами. Вечером один из гостей, или «женихов», по всей вероятности, латиноамериканец, проявив бестактность, указал в сторону Шеврикуки пальцем, чего нельзя было ожидать от латиноамериканца, и произнес с одобрением: «О-о! Кукарача!» Шеврикука скрылся в щелях, каких было много в памятнике архитектуры, бормоча нелестные слова и в адрес Дударева, и в адрес латиноамериканца.
В числе вечерних претендентов явились японцы, южный кореец, упомянутый уже латиноамериканец, два то ли датчанина, то ли исландца, были, конечно, и свои местные московские дельцы, и люди кавказской внешности, и один туркестанец из Андижана. Устроители смотрин выглядели людьми деликатными, европейски образованными, но гордыми, хотя при этом они давали понять, что гордость гордостью, а карманы у них обременительно пустые, а в домах, возможно, хнычут голодные дети.
С показом здания возникали сложности. Оно было явно запущено. К тому же, как известно, часть его занимали коммунальные квартиры с мятежными жильцами, не желающими убывать в Бутово, а часть, в правом крыле, пока даже и не обследовалась реставраторами. Там и лампочки не горели. Однако намечалось романтическое посещение темных комнат и подклетов со свечами в руках.
Столы предстояло накрыть на втором этаже в овальной гостиной. И хотя сюжеты смотрин не были объявлены претендентам с намерением удивить их по ходу дел, в воздухе витало, а кем-то и произносилось: «На уровне Екатерины». Какой Екатерины, Шеврикука догадывался, но что за уровень имелся в виду, представить он не мог. Лишь когда кемто было шепотом уточнено: «На уровне Екатерины в Кускове», нечто для него приоткрылось. Но в Кускове гостей поили и кормили в Гроте, да и дом на Покровке никакого отношения к графу Петру Борисовичу Шереметеву не имел. И вряд ли во всей Москве нашлись бы теперь знатоки церемониала, какие не вызвали бы нареканий и усмешек в записях камер-фурьерского журнала. И на стол небось, предположил Шеврикука, поставят французский коньяк «Наполеон» из варшавского крыжовника.
Но ведь ложными коньяками могли оказаться и все сегодняшние «женихи». Сколько ловцов, обманщиков и прохиндеев с намерениями приносятся нынче в Москву. Где и свой жулик на жулике.
Шеврикуке стало жалко Гликерию.
Хотя ее-то что было жалеть?
Овальный зал днем не открывали, не всем предстояло быть допущенным к кувертам. Хотя всех приветствовали равноуважаемо и равнодобродушно. Дневные гости поднимались на второй господский этаж парадной лестницей о двух разводах, с некогда мраморными ступенями. Нынче неизвестно какими, в лучшем случае — кирпичными, замазанными чем-то серым, коммунхозовская ковровая дорожка милосердно прикрывала их. Гостей направляли в аванзал с дорическими колоннами и розовыми амурами в ампирном небе. Тут было что пить и чем закусывать. И тут хозяйничал громкий расторопный Дударев. Казалось, он забыл об агониях, хаосе, всеобщей околесице и разброде. Казалось, он уже не помнил и о разгромленной, обобранной лаборатории Митеньки Мельникова, будто ей купон цена. Ну три. Сегодняшний Дударев с упоением руководил движением гостей к подносам-самобранкам и заманным коммерческим проспектам.
Гости же, естественно, имели при себе необходимые в наши дни вместилища, кто кейсы, кто портфели, кто сумки, кто саквояжи, а кто и канистры. Как известно, канистры уместны на приемах у итальянцев и французов. У итальянцев бьют винные фонтаны, у французов же льются духи и одеколоны. Но и на Покровке канистры не оказались вовсе бесполезными. В них можно было слить пепси, минеральные воды, пиво из жестянок, да все, что текло и булькало. Даже и соусы, если бы их подали. Но вот сливать в канистры водку и коньяк многие стеснялись. Неловкость некая возникала. Впрочем, несколько лет назад уносить что-либо с приемов или приводить туда непрошеных дармоедов — мужей, племянников, любовниц, автомобильных механиков — тоже представлялось дурным тоном. Нынче нравы стали проще. Нынче могли не понять тех, кто, завладев пригласительным билетом на прием, презентацию, брифинг, саммит, чтение ноты протеста, не урвал бы что-нибудь. Один гражданин прибрел теперь в аванзал с саквояжем времен сражений на сопках Маньчжурии, пасть у того раскрылась пеликанья. Гражданин был останкинский, вязал гамаки по-ямайски, и в связи с чем его позвали на Покровку, Шеврикуке оставалось лишь гадать. Бутылку крымского хереса, крепкого, сухого, гражданин опустил в саквояж вежливо, туда же направил коробку, загруженную корзиночками с печеночным паштетом. Как бы спохватившись, он пробормотал расстроенно: «Куда же столько! Надо и совесть знать!» И одну корзиночку вернул на стол. А внимание его привлекли жульены из шампиньонов, и те сейчас же отправились в саквояж. «Неловко-то как, — пробормотал вязальщик ямайских гамаков. — Не надо бы все это…» Но тут же, влекомый лишь запахом, он прихватил и еще две горячие регенсбургские колбаски. Дударев все видел, но проявлял себя хлебосольным московским хозяином, миллионщиком, отчасти чудаковатым. Лишь порой губы Дударева все же растягивались в брезгливо-высокомерной усмешке. Тогда взгляды иных гостей (не совестливого вязальщика гамаков, не его) Дудареву подобающе отвечали: «А сам-то небось через день явишься с авоськой к нам на прием, так что помалкивай, селезень!» Но однажды Дударев насторожился. Подозрения его вызвал молодой человек, вбежавший в аванзал с очевидной боевой мыслью в глазах. Тяжелые ботинки его громыхали, за спиной у него был рюкзак, а в руке — альпеншток. «Рюкзак-то, понятно, для посуды и канделябров, — сообразил Дударев. — А альпеншток-то зачем? Неужели будет сдирать плафон с потолка?» Но Дударев быстро успокоился, молодой человек влетел не в тот дом, он спешил на собрание-разборку скалолазов в Сверчков переулок, туда же, получив разъяснения, и помчался. Да и новый московский стиль хождения в гости хозяйской утвари пока не касался. К тому же в аванзале находились и соблюдатели этикета, чрезвычайно благосклонные и элегантные, розовощекие блондины, каждый — под два метра, и были они, если судить по их выправке и особенностям физиономий, модными сейчас выпускниками Института физкультуры. Может, этим соблюдателям, предположил Шеврикука, передалось нечто от натуры графа Алексея Кирилловича Разумовского, чей дворец на Гороховом поле и занимал институт. А Разумовские все, как отмечала Екатерина Великая, были крупны, хороши собой, оригинального ума и очень приятны в обращении. Куда уж тут скалолазу с его рюкзаком и альпенштоком!