Остановиться, оглянуться…
Шрифт:
Не вставая, он хлопнул ее по загривку и добавил:
— Ума не густо, зато элегантности хоть отбавляй.
И опять она засмеялась, прижавшись к его плечу.
А потом сказала мне:
— А правда, можно когда–нибудь посмотреть, как вы берете материал?
Я ответил:
— Сегодня в двенадцать. Старик, отпустишь ее на час?
Женька кивнул:
— Можно и на час. Но лучше бы до конца практики. Представить себе не можешь, как она мне осточертела. Прислали на практику — ну, и сидела бы тихо, как порядочная девушка. А
Он похлопал себя по животу и вздохнул:
— А главное, ее костлявые бока я постоянно воспринимаю как молчаливый укор.
Она снова ухмыльнулась и, подняв голову, поглядела на меня долгим, ожидающим взглядом. Из–под Женькиного командования она переходила под мое.
Я сказал:
— Пошли выработаем план действий.
Мы вышли в коридор. У меня голова шла кругом — так хотелось взять ее за плечи. Ничего больше — только взять за плечи, такие податливые и строптивые…
— Без четверти двенадцать придешь ко мне, — приказал я. — А теперь иди.
— Слушаюсь, — сказала она.
Слушаюсь, сказала она, ухмыльнулась и ушла своей разболтанной походкой, нахальной, как детская дразнилка, ушла, как уходят, чтобы вернуться.
В половине двенадцатого я под каким–то предлогом услал Генку: слава богу, предлог в редакции всегда найдется. Без четверти двенадцать пришла она и остановилась возле моего стола — нахальный маленький солдат. Она стояла, глядя мне в глаза, и голова ее чуть ушла в плечи, будто под тяжестью моей ладони.
Я взял ее за руку и подвел к Генкиному столу:
— Сиди тут и жди меня. Я приду с человеком, а ты сиди, молчи и делай вид, что так и надо.
Она опять стала дразниться смехом. Я быстро вышел в коридор, встряхнул головой. Было чертовски нелепо, что вот сейчас я начну вести сугубо деловые разговоры, потом будет летучка… Я с силой потер лоб и пошел к Одинцову.
Одинцов познакомил меня с представителем института: Николай Яковлевич Леонтьев, кандидат медицинских наук. Затем выдал соответствующую аттестацию мне и выразил надежду, что это знакомство будет не только полезным, но и приятным.
Кандидат наук был интеллигентный человек, и, пожалуй, только это в нем сразу бросалось в глаза, как в военном бросается в глаза, что он военный, а в спортсмене — что спортсмен. Ему было сорок с чем–нибудь. Умное лицо, спокойный приятный голос, чувство юмора — что еще, собственно, можно требовать от человека, все знакомство с которым займет полтора–два часа…
— А в час подъедет Хворостун, — сказал Одинцов, — один из тех. Вот сразу и выясните. Вы ведь, Николай Яковлевич, не возражаете?
— Буду только рад, — сказал Леонтьев.
Я привел его к себе, где он несколько церемонно раскланялся с Танькой Мухиной и не садился, пока не села она, наглядно показав мне, как полагается обращаться с женщиной, даже такой нахальной и тощей.
— Я знаю эту историю с самого начала, — сказал он, — собственно, все происходило на моих глазах. Прекрасно знаю и Егорова, и Хворостуна. Впрочем, Хворостуна вы сегодня увидите — он, мне кажется, не нуждается ни в каких рекомендациях…
— А как увидеть Егорова?
— Его сейчас, по–моему, нет в Москве.
— А когда вернется, не знаете?
Он пожал плечами.
Я сказал:
— Прежде, чем делать какие–нибудь выводы, я должен с ним поговорить.
Леонтьев понимающе кивнул и, чуть помедлив, сказал:
— Откровенно говоря, роль Егорова во всей этой истории мне вообще не кажется столь уж предосудительной. Каждый человек имеет право верить в плоды своих трудов и даже несколько их переоценивать. А Егоров совершенно искренне верит, что сделал нечто полезное. Это не Хворостун, он работает не для званий и не для денег. Его трагедия в другом. Представляете себе: участковый врач самых средних способностей попадает в научно–исследовательский институт! Серьезного фундамента у него нет. Опыта исследовательской работы нет. Способностей к ней, откровенно говоря, тоже нет. Собственно, нет ничего, кроме усидчивости и благих намерений. Вполне добросовестный лаборант…
Я мельком глянул на Таньку. Она смирно сидела на своем месте, глядя в стол, как бы отсутствуя. Лишь ее быстрый, трезвый взгляд, брошенный на Леонтьева, убедил меня, что она все время здесь и что она действительно журналистка.
Леонтьев тоже повернулся к ней, как бы подключая ее к разговору.
— Вы понимаете: с Егоровым произошел совершенно рядовой случай — его погубила удача. Медицина в этом смысле очень коварная вещь! Пробуют препарат на мышах — великолепный результат. Повторяют опыт на кроликах — некоторый эффект, часто совершенно неожиданный. А в конце концов выясняется, что к человеку все это не имеет ни малейшего отношения…
Он достал из папки стопку официального вида листков:
— Кстати, я принес копию заключения комиссии. Вот, пожалуйста.
Я взял у него эти листки и положил чуть сбоку, чтобы Танька тоже могла читать. Я боялся, что пойдет сплошная латынь, но ученый документ был написан почти по–человечески. Во всяком случае, главное было ясно. Препарат испытан в клинике на сорока двух больных. В тридцати девяти случаях никакого эффекта не наблюдалось. В двух случаях отмечена кратковременная ремиссия, но нет основания приписывать ее действию препарата, ибо в контрольной группе также отмечено два случая ремиссии…
На слове «ремиссия» Танькин взгляд задержался, и я тихо подсказал:
— Улучшение.
Она деловито буркнула:
— Я поняла…
Я стал читать дальше, но там не было ничего интересного: ученые мужи обосновывали свою мысль. Тем не менее я прочел все, не пропуская ни слова. Одна строчка меня остановила: «Больной такой–то выписан практически здоровым. Однако в данном случае крайне сомнителен первичный диагноз, ибо картина крови совершенно не характерна для…» Далее пошла латынь.