Остановиться, оглянуться…
Шрифт:
Я с демагогической широтой развел руками:
— Рад бы, да никак…
Я пришел домой и от избытка чувств минут десять баловался с гантелями. Постоял у окна, глядя, как играют во дворе ребята.
Потом сел на подоконник и взял книгу — небольшую, приятного формата книжицу, про которую мне кто–то что–то говорил: кто и что, я уже забыл. Из первой же страницы я узнал, что автор хорошо пишет, а из трех последующих — что никакой иной информации он мне сообщать не собирается.
Тогда я закрыл книгу и уже откровенно стал ждать восьми.
Но
Я оделся и посмотрел в зеркало. Ничего, все в норме. Одет прилично, но не потрясаю, как и положено газетчику. Никогда не знаешь, что будет через пятнадцать минут, а настоящий журналист должен уметь затеряться в любой толпе.
Я шел переулками к Садовой, причем шел быстро, хотя было только половина седьмого, куча времени впереди, и я прекрасно знал, что еще час с хвостом мне ждать в хилом скверике Таньку Мухину, практикантку. И лишь потом мы в чисто познавательных целях пойдем в одну крайне любопытную компанию, где спорят о смысле жизни и увлекаются древней индийской философией…
Я дошел до дома Таньки Мухиной, большого и серого, дошел до скверика, до старомодной садовой скамейки, в меру романтичной, в меру пыльной, в меру занятой читающими старушками, и стал глядеть по сторонам, стараясь определить, какой из близстоящих домов больше всего подходит для занятий древней индийской философией. Подходил монументальный двенадцатиэтажный домина. Но и коренастый особнячок в переулке тоже годился вполне — в таких особнячках водятся квартиры, с совершенно немыслимым числом комнат. А это, в конечном счете, главное — было бы где, а охмурять девчонок можно и под древнюю индийскую философию…
Старушки дочитали свои романы и ушли. Зато из серых недр дома вывернулся пузатый молокосос лет восьми и, усевшись рядом со мной, стал болтать ногами, Потом спросил:
— Дядь, сколько время?
Я сказал:
— Семь часов. Годится?
— Годится, — ответил малый.
— А если полвосьмого?
Он немного подумал:
— Тоже годится.
— А зачем тебе время?
— Так просто, — признался он.
Поговорив, мы продолжали сидеть рядом в полном согласии, с той единственной разницей, что он болтал ногами, а я нет.
Я смотрел на улицу, идущую мимо, на резиновое скольжение троллейбусов, на путаницу людских дорожек, на перекресток, узкий, как воронка в песочных часах. Люди возникали и рассеивались, какой–нибудь вдруг примагничивал взгляд, и, как обычно, хотелось догнать его, схватить за руку… Кто ты? Чем живешь? Чего хочешь?
Если бы я умел писать, как Грин, я бы написал про загадочный город Москву. Шесть миллионов человек, и каждый удивителен, как Зурбаган, и у каждого свои моря, свои белые улицы и серые дворы…
Тропинка через сквер становилась все более популярной. И не глядя на часы, я чувствовал, что уже где–то к восьми, к возбужденному вечеру, к подлинной субботе.
И как первые ласточки этой суматошной и радостной субботы, мимо меня промчались представители пытливого поколения шестнадцатилетних. Их было трое. Они двигались быстро, почти бегом, как молодые пудели, вплотную придвинутые возрастом к сокровеннейшей тайне бытия. Они явно шли на дело: первый был при галстуке, у второго цыплячья грудь бугрилась скрытыми бутылками, а третий нес гитару, держа ее за шейку, как питекантроп дубину. В их головах роились планы, перед глазами вставали картины. Они двигались энергично и целеустремленно, успевая, впрочем, цепким взором схватить и классифицировать всех попутных и встречных девчонок.
На перекрестке пудель с гитарой был потрясен юбкой–колокольчиком и пепельным шаром волос. Он замешкался, гитара ошарашенно повисла.
Но главный пудель, при галстуке, коротко бросил:
— Темп!
Гитара пружинно подпрыгнула в окрепшей руке, и пудели вновь всверлились в толпу.
Мальчишка, сидевший рядом со мной, тоже глядел им вслед — его заинтересовала гитара. Я сказал:
— Видал — пудели пошли?
Он ответил:
— Не пудели, а мальчики.
— Какие же это мальчики? Самые настоящие пудели…
Парень застеснялся и уже неуверенно повторил:
— Нет, мальчики…
Его упрямство возмутило меня, и я сурово спросил:
— А тебе не стыдно спорить со старшими?
Малому стало стыдно, и он замолчал.
— И о чем только думает эта современная молодежь! — горько проговорил я. — Вот тебе, наверное, уже лет восемь, в школу ходишь. А можно считать тебя мыслящей личностью?
Он честно признался:
— Не знаю.
— А как думаешь — личность ты или нет?
— Думаю, что личность, — сказал парень и улыбнулся. Улыбка у него была отличная.
— Какая же ты личность? — усомнился я. — Небось и учишься на двойки.
— Не, — сказал он. — Четверки, тройка и две пятерки.
— По поведению и по пению?
— Не… По поведению и по рисованию.
— По поведению пятерка — а ты сидишь и ногами болтаешь. Вот я в твои годы, — я назидательно поднял палец, — я в твои годы с утра до вечера газеты читал!
Честно говоря, в его годы я был порядочным оболтусом. Но в воспитательных целях я счел возможным несколько идеализировать собственный образ.
Парень совсем сник и уже из чистого упрямства нелепо пробормотал:
— Н–не…
Я укоризненно сказал:
— Говоришь, личность — а у самого уши торчком, Он потрогал уши, вздохнул и проговорил:
— А у нас на той улице бассейн скоро будет.
Я согласился:
— Бассейн — это хорошо.
На моих часах было без четверти. А ведь она может и опоздать — кто знает, как принято являться на свидания в том наглом юном мире, где подвизается Танька Мухина, практикантка.
Я посмотрел на ее дом, большой и серый, и трезво понял, что два дня ждал ее геройски, а вот на последние двадцать минут меня может и не хватить.