Остановка в Чапоме
Шрифт:
Возле двери грудой висят ватники, куртки, брезентовые и клеенчатые оранжевые плащи, лежат резиновые сапоги. Под закопченным потолком на еловом шесте и толстых проволоках, протянутых от стены до стены, сохли толстые шерстяные носки и суконные портянки. На одном из подоконников в коричневой пластмассовой коробка - переносный телефон, подключенный к линии. Все здесь являло обстановку вечного похода, бивуачного жилья, где у каждого с собой только самое необходимое для работы и для жизни, а остальное- в каком-то ином пространстве и времени.
Все это точно в таком же наборе я встречал в тоневых избах
Дальше я не додумал, потому что дверь в избушку распахнулась и в сопровождении пастухов вошел Володя Канев, неся ящик с водкой.
– А для нас взял?
– спрашивал его здоровый мужик с крупным, разбойного вида лицом, широкоплечий, с охотничьим ножом у пояса, в красной клетчатой рубашке, несмотря на холод, расстегнутой почти до пупа.
– Взял, взял!
– усмехался Володя, осторожно ставя ящик под один из топчанов. Он скинул с плеча рюкзак и вынул из него три бутылки.- Знакомьтесь,- кивнул он мне на "разбойника",- это вот брат мой, Пашка, а это - наш бригадир, Елисеев Ростислав Матвеевич...
Елисеев, черный, худой, горбоносый, несколько заикающийся и оттого растягивающий слова, выглядел моложе всех, исключая Володю. Он казался сумрачен и немногословен, однако по поведению остальных чувствовалось, что бригадир пользуется безусловным авторитетом и уважением.
В ответ на рекомендацию он сдержанно улыбнулся, потряс мне руку, но ничего не сказал.
Третьим пастухом был дед Харлампий Кузьмич Терентьев, тоже худой, весь пегий, с черной, давно небритой щетиной на щеках. Вообще пастухи были как на подбор - высокие, статные, сильные, отличавшиеся от остального, в целом низкорослого населения Берега.
– Флеров, Сашка,- представляется еще один вошедший, носатый, долговязый, нескладный, с какими-то разными глазами, косящими из-под клочкастых бровей.- Связист...
– А Вася Ваганов где?
– спрашивает Телышев, входя последним и негнущимися пальцами расстегивая вopoт малицы.
По ручью пошел тропу смотреть,- не глядя на вошедшего, резко бросает Павел Канев.- Сашка,- обращается он к Флерову,- чай давай на стол, замерз ли люди, не видишь, что ли?
Там рыба осталась, наловили сегодня форельки,- отзывается вместо связиста дед Терентьев.- Согрею сейчас...
Вы извините, что я вас так встретил,- подошел ко мне Телышев.- Пошутить хотел...
Здесь, в избушке, голос у него оказывается тихим, каким-то грустным и неуверенным, да и сам он словно съежился и стал меньше ростом. Я только рукой махнул - что об этом говорить...
– Садись, грейся, Андрей! Как тебя по отцу-то? Ну, коли просто, то и нас просто
– Павел Канев хохотнул, резко и грубо закрутив матерщину.- Видишь, без мяса сидим, олень не вышел, форель одна. Ты ведь пишешь? Так и пиши: накормили меня на Бабьем ручье форелью...
– Чего пристаешь к человеку, Павел?
– протянул Елисеев.- Сколько тебе говорю: перестань лаяться. Вы напишите лучше, какой он у нас матерщинник...
Действительно, в северных деревнях, особенно в поморских, бранное слово не любят и до сих пор относятся с осуждением к сквернословящему - осуждением не столько внешним, сколько внутренним, полагая, что грязная брань унижает достоинство того, кто ее произносит. Но Павел Канев, как видно, был сделан уже из другого теста, а главное, как я выяснил потом, на его характере и поведении сказалась жизнь в городе и на рыбацком флоте.
– Сиди!
– огрызается он на упрек Елисеева.
– Не бабы здесь. А и были бы бабы - так они теперь лучше мужиков умеют...
– Сегодня я угощаю!
– Флеров развязно выставляет на стол бутылку, которую ему привез Володя Канев.- Наливай, бригадир, за встречу!
На столе появляются свежий хлеб, который мы захватили с собой из Пялицы, кружки, миски, большая кастрюля с разварившейся форелью. Володя ополоснул над ведром в углу алюминиевые ложки и вытер их одним из более чистых полотенец, что висели над топчанами. Рядом с первой появляется вторая бутылка, которую выставил от себя Павел. Пока бригадир разливает водку по кружкам, в избушке воцаряется молчание - каждый следит за светлой струей, бегущей с журчанием из горлышка, предвкушая мгновение, когда эта не слишком приятно пахнущая жидкость согреет застывшее на море тело и по ногам и рукам разольется мягкая жаркая истома.
– Ну, со знакомством! Будь здоров!
Павел опрокидывает кружку, и все следуют его примеру. Отказался только Телышев, заявив, что пить не станет, болен.
– Ну и не пей, чумовая твоя душа,- с брезгливым презрением замечает Павел, который, как я успел за метить, относился к "чумовому" подчеркнуто враждебно.- Тебя бы хоть и вообще не было...
– Вот видите, что говорят?
– грустно обращается ко мне Телышев.- Я должен с ними беседы проводить, а они не хотят. Ничем не интересуются...
– А что ты хорошего сказать можешь?
– накинулся на него Павел.- Сами газеты читаем, радио слышим. Соврешь только! Ты вот скажи, Андрей,- извини, запросто я к тебе,- будем мы воевать с этими самыми? А то...- он запустил крепкое ругательство,- лезут они к нам, так их, мать-перемать!..
От такого оборота я несколько теряюсь. Но, судя по вниманию, которое читается во всех без исключения глазах, по мгновенной тишине, заставляющей замолчать даже Флерова, начавшего явственно пьянеть, я понимаю, что этих пастухов, неделями, а то и месяцами не видящих своего дома, затерянного на пустынном северном берегу, события большого мира волнуют ничуть не меньше, чем их собственные дела. А появление среди них свежего человека, пришедшего словно бы из другого измерения, по вековечной северной традиции обязывает к рассказу о новостях, которые он несет с собой.