Остап Бондарчук
Шрифт:
Однажды вечером, оставшись одна с Альфредом, она беспокойно начала ходить от окна к двери, заглядывая, прислушиваясь, не идет ли кто, громко и резко начала она высказывать свою скорбь о замедлении визита. Брат наконец решился прямо объясниться с ней.
— Милая Мизя, — сказал он, — ты можешь поверить мне, что я люблю Евстафия, глубоко уважаю его и вполне сознаю, как много мы ему обязаны, но твое беспокойство о нем, твоя благодарность, мне кажется, переходят границы…
— Границы чего? — спросила язвительно Мизя.
— Ради Бога, не сердись, сестрица,
— Скажи же мне все, что ты думаешь, передай всю твою мысль, Альфред, — сказала она спокойно.
— Ты любишь его! — сказал он.
Михалина стала перед ним, взглянула на него, подала ему руку и спросила тихо:
— Брат, а если бы и так?
— Если это так, то ты несчастна, Мизя, я скорблю о тебе, потому что эта любовь безнадежна.
— О, знаю это! — отвечала она, садясь в кресло и закрывая глаза. — Но можно ли, скажи мне, приказать сердцу, чтобы оно не билось, когда оно кипит жизнью? Разве я не борюсь с собой? Нет у меня сил противостоять этому влечению, это судьба моя, вероятно, так Богу угодно. Ты можешь жалеть меня, но узнаешь силу моей страсти, если придет тебе странная мысль потушить ее. Я люблю его, Альфред, люблю и разве это что-нибудь такое несправедливое, удивительное, неслыханное?
— Но твой отец?
— О, знаю, но для чего же ты мне напоминаешь об этом? Каждая привязанность должна, конечно, скрываться за железным замком! Мою же развеет ветер и унесут с собою долгие часы дум. Знаю, что нет надежды, и поэтому-то он мне так дорог, поэтому-то так беспокойно жду его, желаю его. Смейся надо мной, если это тебе нравится.
— Я скорее должен бы плакать.
— Оставь меня в покое. Ты вечно шутишь. Знаешь мою тайну — пусть она при тебе и остается.
— Твоя тайна, милая Мизя, — не тайна, как тебе это кажется.
— Как это? — вскочив, сказала Михалина. — Разве он знает ее?
— Он, не знаю, но все, которые тебя окружают, шепчутся и догадываются: тетка, пани Дерош. Будь же скрытнее.
— Но разве это так заметно? — наивно спросила Михалина.
Альфред пожал плечами и ничего не отвечал, она же сделалась грустна и задумчива на минуту, потом, гордо подняв голову, сказала:
— Пусть знают, пусть говорят, разве это повредит мне?
— А если кто-нибудь, желая подслужиться, донесет об этом твоему отцу? Знаешь ли ты и можешь ли ты исчислить все последствия? Ведь это может быть для него смертельным ударом.
— Но этого не может быть? Кто же бы посмел?
— О, — сказал Альфред, — не постигаю, как и до сих пор могло это от него скрыться, позднее же…
— Но что же бы придумать? — спросила Мизя. — Скажи, помоги мне, я, право, не знаю.
— Дорогая сестра, — с улыбкой сказал Альфред, — послушай меня. Со всякой страстной привязанностью человек может поступить двояко: поддаться ей или бороться с нею. Если бы ты хотела послушать меня, я посоветовал бы тебе борьбу. Ты сама знаешь, что любовь твоя безнадежна, для чего же ей поддаваться? Пусть он уедет, и ты забудешь его.
— Забудешь! О, какой легкий и прекрасный совет! Видно, Альфред, что ты никогда
При этих словах Альфред побледнел и тяжело вздохнул.
— Мизя, как ты мало знаешь меня!
Они взглянули прямо друг другу в глаза и в первый раз друг друга поняли.
Альфред упал в кресло и закрыл лицо рукой. Михалина молчала.
— Братец, — отозвалась она тихо, — ты советуешь мне лекарство, которое, как видно, немногим помогло тебе самому, ты страдаешь?
— Потому что я обрек себя молчанию, не надеясь не только быть любимым, но даже возбудить сострадание к себе. Я борюсь с собой, терплю и жду.
Михалина притворилась, что не поняла его.
— Пусть едет, — сказала она, — пусть едет, ведь это, конечно, то, что ты хотел посоветовать мне? Правда, это необходимо, но почему же я не могу воспользоваться последними минутами и быть с ним? Еще несколько часов, и мне останется одно только воспоминание, не то слезное воспоминание, которое облегчает и смягчает скорбь, но воспоминание страшное, как вечно терзающая, глубокая сердечная рана.
Вошла пани Дерош, они замолчали.
Спустя полчаса явился и Евстафий, грустный и серьезный, как всегда. Альфред занимал француженку рассказами о Париже и Франции, а Мизя и Остап целый вечер тихо и шепотом проговорили между собою. Когда они разошлись, Альфред под предлогом важного дела взял приятеля под руку и увел его к себе в комнату. Он чувствовал необходимость поговорить с ним откровенно и решительно о его будущности и предположениях. Не открывая ему, что видит что-нибудь необыкновенное, угрожающее, он хотел под предлогом собственного блага Евстафия склонить его к отъезду.
— Графу всякий день лучше, — сказал он, — несмотря на благодарность, которой он обязан тебе, не знаю, следует ли тебе выжидать, когда он будет в состоянии как бы сознаться тебе в этом.
— Так я тотчас же выеду.
— Если же ты беспокоишься о своих, то поезжай в Скалу, но не живи здесь.
— Я не желаю никакой благодарности, — отвечал с гордостью Остап.
— Твое пребывание здесь могло бы породить в нем мысль об этом.
Последние слова Альфред выговорил таким озабоченным и нетвердым голосом, что Остап остановился и посмотрел ему в глаза. Привыкнув отгадывать все по выражению его лица, он легко узнал, что Альфред говорил одно, а думал другое, оба стояли, смешавшись и раскрасневшись.
— Если бы я знал тебя менее, — сказал Евстафий, — то подумал бы, что ты не открываешь мне всех своих мыслей.
— Евстафий! Ты веришь моей дружбе?
— О, можешь ли ты сомневаться в этом?
— Поверь же мне, что всякий мой совет происходит от моей дружеской о тебе заботливости.
— Верю и слушаю. Ты едешь в Скалу? И я с тобой.
— Еду завтра. Граф уже не требует нашей помощи. А твои родные?
— Тоже! — отвечал со вздохом Евстафий.
— Так можем уехать?
— Поедем.