Остап Бондарчук
Шрифт:
— Даю пану слово, что дело это останется между нами. Прошу пана дать им только отпускную и ничего более.
— А пан никому не расскажет, что заплатил мне за них?
— Никому, даже им самим, — возразил Бондарчук, — потому что, скажу пану откровенно, не хотел бы унизить людей в глазах их ближних.
Презус не понял слов лекаря и, предавшись совершенно мысли о получении денег, не спускал глаз с пачки ассигнаций.
— Как бы это уладить? — добавил он тихо.
— Я пану заплачу с глазу на глаз, никто не узнает, никто не увидит. Пан-презус поедет со мной до
— Три души?
— Но мужская только одна — старый Кузьма, две женщины не считаются. И тысячу рублей.
— Мало.
— Полторы? Довольно? Нет? Две? Мало? Три? Наконец отдам, что имею — и кончим.
Пан вдруг что-то припомнил, задумался и сказал, смеясь, но глядя постоянно на ассигнации:
— Я пошутил, я пошутил!
Он отошел от столика, повернулся к нему, подошел еще и, наконец собравшись с силами и приняв важный вид, сказал:
— Я пану обязан. Ты желаешь непременно, чтобы я дал вольную этим людям, я отпускаю их, но денег взять не могу. Что, пан, скажешь на это?
Он думал, что Остап, по крайней мере, бросится ему в ноги, но он склонил голову, поблагодарил только молчанием и потом добавил:
— Я пану обязан на всю жизнь.
Суздальский сделал гримасу, как бы желая сказать: только! — но уже не отступил.
— Все расходы, — сказал он, — то есть бумага, просьба, земские подати и тому подобное, пан примет на свой счет. Завтра буду в уездном городе и покончим.
Остап удалился с грустным чувством, вызванным всей этой сценой, он не мог осудить пана, потому что не имел на это причины, но не мог и не жалеть бедного пана, который делал более для света, чем для собственной совести.
Кузьма узнал от Остапа о вольной с радостью, смешанной с горем, потому что следовало расстаться со старой, дедовской хатой, с полем, на котором привык работать, со всеми и со всем, к чему он привык с младенчества.
Возвращаясь от него, Остап на дороге повстречался с еврейской бричкой. При виде Бондарчука сидевший в ней старый еврей приказал остановить лошадей и приветствовал лекаря с уважением и почти со слезами.
Остап не мог его узнать.
— Сколько вы, пан, сделали добра на свете, — сказал старик чистым польским наречием, — сколько людей благословляют вас! Вы забываете даже о тех, которые вам всем обязаны.
— Благодарю вас за ваше доброе приветствие, но право…
— Я не сержусь, я только удивляюсь. Вы можете забывать, но не мы.
— Но откуда же вы?
— Из Бердичева. Разве пан не помнит Герцика? Ай! Ай! А помнишь, пан, когда ты приезжал на ярмарку в Петров день, а у меня Ицко, мой единственный сын, был при смерти, болен так, что и доктора отказались. Какая-то честная душа сказала мне: есть тут великий медик, который лечит травами, я попросил пана к себе, пан пришел и сидел день и ночь при больном Ицке, пока совершенно его не вылечил. Пан думает, что мы это забыли. Мы давали пану тысячу рублей, пан не взял их у нас. Разве это можно забыть?
Остап слегка улыбнулся.
— Почему же ты, пан, смеешься? Ай! Ай! Бог свидетель, что вы, паны, не знаете
— Что же ты тут делаешь, пан Герцик?
— Что делаю? Нарочно ехал к вам с поклоном, был недалеко здесь по делам. Уже по милости вашей Бог утешил меня и послал Ицке двух детей, и дела хорошо идут. Мне хотелось видеться с паном и поблагодарить.
— Едем ко мне, пан Герцик, я буду сопровождать тебя верхом, потому что иначе не могу.
— А со мной, пан, разве не усядешься? Лошадь мы можем припрячь к моим, если она тиха.
— Ну, хорошо! — сказал Остап и уселся рядом с евреем.
По приезде на хутор Остапу пришла вдруг мысль, не может ли помочь ему богатый еврей? Он открыл ему отчасти свое положение и просил его дать совет.
Герцик в несколько часов пересмотрел бумаги, реестры, документы и счеты долгов, передал Остапу ход дел в таком порядке и с такою точностью, как будто бы он уже несколько лет занимался ими. Остап удивился.
— Что же тут особенного, — сказал еврей, — я на этом зубы съел! Пан думает, что у нас только торговля, нет! У нас в торговле родятся и процессы, и разные интересы, надобно и закон знать. Я уже не одного пана расчел и не с одним в суд ходил, это мне не впервые. Вот, — продолжал он далее, — список долгов. Дела пана-графа дурны, но ему можно помочь, и ты ведь, пан, с головой. Нужны только деньги, но графу я дал бы их только за большие проценты и при хорошем залоге, а пану дам письменное обязательство Галперина, которое со мною.
— Но помилуй! — воскликнул Остап.
— Чего же ты пугаешься, когда я не боюсь? Я даю пану потому, что кредиторы, увидав деньги, будут просить, чтобы их не удовлетворяли. Ты выиграешь, пан, время, а это много, дай-ка мне, пан, еще прожить сто лет, я Бердичев куплю. А если бы эти деньги и разошлись, то, наверное, найдется еще, чем заплатить. Я буду терпелив и не возьму ничего от пана, кроме простой расписки. Уже я вижу по счетам, по описи этого пана, каков он: у таких панов всегда наберется куча рухляди, серебра, разных безделиц, которые стоят денег и которые не следует кидать. Продай все это, пан, когда кредиторы захотят покупать с публичного торга. Лучше обратить в деньги то, что ни на что негодно и лежит без процента.
После этого еврей, оставив почти насильно вексель и записку, уехал из хутора.
Эта неожиданная помощь дала возможность Остапу спасти состояние графа гораздо скорее, чем он мог бы это сделать сам по себе.
Когда все уже было готово, Остап просил ксендза немедленно приступить к обряду венчания.
Марина то видела в этой поспешности привязанность и счастливо улыбалась своему нареченному, то сомневалась, предугадывая, что у него в сердце ничего для нее не было.
Положение Остапа так же было мучительно: красивая подольская девушка, похожая на прекрасное растение, цветущее на роскошных полях, вешалась ему со своим чувством на шею, вызывала с уст его трудное признание, требовала чувства, не существовавшего у Остапа, а оттолкнуть ее он не имел сил.