Остров Ионы
Шрифт:
Несмотря на такую ясность идеологии, Стивен время от времени почему-то западал в тупиковую прострацию духа, когда на душу наваливался невыносимый гнет, а в голову не приходила ни одна утешительная мысль. Однажды студентом колледжа именно в таком состоянии духа он пришел на собрание квакеров, где ему очень нравилась молчаливая служба, когда никакой там пастор или диакон не произносил никакой избитой проповеди, а все «братья и сестры» сидели в зале молельного дома на стульчиках, расположившись по кругу, и старательно молчали, уставясь себе в колени. Они дожидались момента, когда в душе станет пусто, а в голове бессмысленно. И оказывалось, что именно тогда, когда в душе бывало совершенно пусто, а в голове наступал полный ступор мыслей, вспыхивает в серых мозгах самая
С того дня потомок немецких переселенцев в Россию, а потом — из России в Америку Стивен накрепко привязался к церкви квакеров, в которой проповедей не читалось и молитв никаких не произносилось. Стивен за всю жизнь так и не узнал толком, как называется Бог квакерский и Святой ли Дух снисходит на адептов во время их молчаливых бдений. Немые дороги бессловесных молитв, тихие и безлюдные, бесслезные, безмятежные, пустынные и напрочь лишенные страстного и жгучего христианского самоуничижения, возрастающие на тишине, на зыбкой грани сладкой дремы и экстаза неясных вдохновений, — квакерские молитвенные митинги приводили к чувственному восприятию существования-без-смерти. Но все же не ясно было Стивену Крейслеру, чье же это существование — его собственное или весьма и весьма отдаленное от него? никакого отношения к нему не имеющее? никак не желающее соотноситься с ним чье-то параллельное бытование?
И чувство прикосновения к постороннему, не своему, безсмертию было неприятным, словно он нечаянно тронул рукой какое-нибудь реликтовое животное: динозавра, кистеперую рыбу, птеродактиля, — просунув эту руку во тьму призраков далекого прошлого. Чужое существование без смерти не радовало, не вдохновляло, и обычно Стивен Крейслер во время квакерских митингов погружался в тяжелый сон утомления, даже начинал похрапывать, сидя на стуле да уронив голову на грудь, и тогда сосед или соседка осторожно толкали его в плечо, и он просыпался, открывал глаза и в первую секунду не узнавал жизнь.
Огненной пеленой накрывала его взор какая-то обжигающая печаль, приходившая не от мира сего, больно было видеть все то, что пока еще зыбко пребывало перед ним. Пенькового цвета аккуратно подрезанная челка, длинные глаза со старательно подведенными синими веками, розовые под гримом надглазия, веснушчатое хорошенькое лицо с круглыми щеками, как пестрое яичко птицы, такой предстала перед ним Наталья Мстиславская, в далеком прошлом румынская царица, привезенная туда из России. Когда-то она потрясла своей красотой всю Румынию! Наталья теперь оказалась соседкой Стивена на одном из квакерских митингов, Я соединил их в единой точке пространства и времени. Оттуда и начнется, в сущности, их американское путешествие на остров Ионы.
Остается теперь жителя мансарды, летописца А. Кима, в прошлом студента художественного училища, ныне писателя, воссоединить с румынским принцем Догешти, с тем, чтобы он перевел его из Казимировбаня, где после смерти принц неприкаянно гулял по окраинным улочкам вот уже пару веков, в первопрестольную русскую Москву, откуда и начнется европейская часть экспедиции.
Не прожив полных двадцати восьми лет в одном мире и очень быстро перейдя в другой, Догешти не успел как следует зафиксировать свое внимание на тех картинах и проявлениях оставленного мира, в которых ясно отразилось вечное бытие предметов и существ. Но у принца был незаурядный дар ясновидения подобных явлений и талант проницательного художника, способного распознать безсмертную изнанку видимой и вещественной Вселенной.
…Коварно набросившаяся на Европу инфлюэнца, быстро перенесшая миллионы людей с одного света в другой, смыла потоком всеевропейской эпидемии и румынского престолонаследника, недавно женившегося на московской княжне Наталье Мстиславской.
И с этого времени началась долгая полоса неблагополучия, бед на румынском троне, появлялись разные самозваные регенты родившегося малютки принца, возникали тайные интриги и попытки узурпации власти, происходили дворцовые перевороты. И все это имело свое неспокойное продолжение в Румынии, отголоски через века, когда экс-царь Догешти — уже принадлежащий запредельному миру сидел на камне у дороги, веселым зигзагом вылетающей с последней улицы Казимировбаня на отлогие пригородные холмы.
Грустными очами взирал давно и рано умерший царь на свою утраченную страну. Он видел ее всю и в отдельных деталях, но страна-то его не видела, потому что она была прежней, отражала солнечный свет, а сквозь принца Догешти лучи солнца проходили свободно, не слепили ему глаза — хотя и светили в упор, — ни от чего не отражались, потому что его нынешнее аурическое тело, в точности такое же, как и прежнее плотское, только чуть больше размером, едва брезжило собственным серебристо-сиреневым свечением.
Считается, что писать правду — это одно, записывать пустоту — это другое, равносильное лжи изреченной, хотя и в первом, и во втором случаях изображаются на бумаге слова; но дело в том, что и правда, и пустота, и вся полнота мира это одно и то же, первое переходит во второе, двигаясь из света во тьму — и обратно. Я знал, что писать о том, что происходило на самом деле в его жизни, А. Киму всегда было несколько неловко, и он предпочитал писать то, чего никогда не бывало с ним, да и не могло быть…
Зажимая одной рукою отвороты рубахи на груди, где ворочался голубь, писатель появился на той самой дороге, которая бойко выбегала на холмы, в виде буквы S, из крайней улицы румынского городка Казимировбань. Там на камешке при дороге сидел принц Догешти (будем по привычке и дальше называть его принцем). Этот придорожный камень и сама дорога, и все близрасположенные дома под красной черепицей, и редкие прохожие, и старый ободранный автомобиль советской марки «Победа», который, тарахтя, проехал в город, обдав пылью шагавшего в его сторону писателя, — все это выглядело размытым и выцвеченным, словно изображение из когда-то авангардистского фильма Антониони. И как призрачно-рыхлые могильные курганы небольших размеров, на склонах холмов светились белые полусферы бетонных дотов, возведенных позднейшим румынским государством для устроения пулеметных гнезд — на случай внезапного нападения врагов и успешного их отражения…
И на фоне всей этой рыхлости и туманной эфемерности отчетливо, плотно и полноцветно выглядела одна только фигура принца, в задумчивой позе сидящего на призрачном придорожном валуне. Означало ли такое размытие тонов и красок окружающего мира в глазах писателя — в сравнении с плотным цветом параллельного мира, к которому принадлежал в данном случае лишь один только принц Догешти, — что А. Ким тоже стал принадлежать к этому иному миру? Ведь если дело обстоит так, значит, писатель видит прежний мир уже другими глазами — посмертными. Что же это выходит — незаметно для всех, и для себя также, он умер? Прежняя призрачность, полувоздушность социалистического мира, в котором он еле-еле жил, перестала быть таковой для него и сменилась полнозвучной яркостью и вещественной плотностью нового мира? Но каким образом? Не значило ли это, что А. Ким вполне благополучно перескочил смертный барьер, живым и невредимым — без трупа — влетел в состояние истинного безсмертия и с голубем за пазухой добрался-таки до румынского городка, чтобы встретиться с принцем Догешти?