Остров обреченных
Шрифт:
Там, за каменистой оградой, под хлипким укрытием из промокшей парусины, досматривали сны еще двое, пока что беспечных и почти счастливых в своем полусонном вознесении людей. Тем не менее Маргрет ощущала себя совершенно одинокой на этом каменистом, диком клочке земли, посреди безучастного океана одиночества.
Сотканный из старины и легенд замок; знатность рода и происхождения, богатство и слава; Париж, с его высшим светом, и Гавр, с его провинциальной кичливостью северной морской столицы… Могущество Франции и воинское величие франков… Все это воплощалось теперь в ее душе, ее сознании, в телесной принадлежности к стране, нации, истории, роду…
Но в тоже время все это оставалось где-то там, за безбрежием многих морей, и
Профессор философии мсье Регус, которого отец нанимал для ее обучения, как-то, завершая недолгий курс наук, в беседе с герцогиней Алессандрой пророчески изрек: «А родиться вашей дочери следовало бы мужчиной. Два неженских нимба— воителя и странника – соединились в ауре ее, и путь ее жизненный будет суровым и немыслимо чужестранным».
– Что вы, профессор?! Говоря это, вы забываете, что перед вами – герцогиня из рода Робервалей, – снисходительно улыбнулась Алессандра де Роберваль. – Таким девушкам принято пророчить успех в высшем свете и карьеру при одном из европейских дворов.
– Но я так вижу, герцогиня.
– Знаю, что за вами утвердилась слава предсказателя и почти чернокнижника… И мы даже рисковали, приглашая именно вас и находя возможным наделять вас покровительством своего рода и своего двора, – обиженно напоминала ему герцогиня.
– Простите, – вежливо склонил буйноволосую седую голову профессор, – но мне показалось, что мы говорим не о моей, всеми земными и небесными силами предрешенной судьбе, а о судьбе вашей дочери. А у нее – свои звезды и свой путь.
– Так укажите его, ученейший из мужей Франции.
– Что я и делаю, достопочтимая. Но ведь я могу всего лишь предсказать его, вы же требуете предопределить, а сие уже не в моих силах.
Маргрет всегда казалось, что мать была немножко влюблена в этого громадного, – и не только волосами, но и душой и телом вечно взлохмаченного и неприкаянного – человека. И всегда ждала того момента, когда в «университетскую комнату» замка, где они с профессором проводили свои учения, входила она, величавая герцогиня Алессандра. Испросив разрешения «присутствовать на высоком ученом собрании», она усаживалась у окна, задумчиво смотрела на открывающийся из него, окаймленный речным изгибом, луг и молчала. Однако длилось это недолго. Уже через несколько минут она изобретала любой предлог, чтобы вклиниться в разговор «ученейшего из мужей» и ее неучи-дочери. И таким образом навязывала Регусу свой очередной диспут, который, как заметила Маргрет, почти никогда не касался ни библейских сюжетов, ни вообще Бога. Они размышляли о целях святой инквизиции, действия, которой всегда возмущали обоих; о далеких, все открывающихся и открывающихся мореплавателям землях; о смысле человеческого существования, и о тех многих народах, которые не находят этого смысла ни в страданиях Христа, ни в христианской вере. Но почему так происходит? Почему вообще такое способно происходить?
А еще они говорили о таинстве зачатия, и тогда мать представала в образе закоренелой еретички, утверждавшей, что, очевидно, богословы опять что-то напутали: не может считаться высшим грехом то, что предопределяет и зачатие каждого отдельного человека, и выживание рода человеческого. И не может быть, чтобы тяготение женщины и мужчины к продолжению рода своего и удовлетворению «неистребимых детородных чувств» всецело находилось в искусительной власти сатаны, как это пытаются утверждать «бесплодные, а потому в самом существовании своем бессмысленные» монахи.
– «Бессмысленные в своем существовании монахи!» – хохотал профессор, и могучая рыцарская грудь его содрогалась, как призрачная твердь губительной трясины, в которой герцогиня Алессандра в любую из ночей могла погрязнуть. – Вот слова, достойные величайших рыцарей науки, которые, не страшась костров инквизиции, доносили не столько слово Божье, то есть мудрость составителей Библии, сколько сотворившую их мудрость природы. А ведь, знаете, дочь вашу посещают точно такие же мысли, – наконец вспоминали они о том, что при всем этом досточтимом споре присутствует еще и Маргрет.
– Странно, со мной она об этом никогда не говорила.
– Со мной тоже.
– Тогда откуда вам известно, что именно она думает? – они делали вид, будто сама Маргрет всей этой их беседы не слышит.
– Иногда истинная душа человека познается не по тому, что он говорит, а по тому, что предпочитает не говорить.
– Похоже на упрек в мой адрес, величайший из ученых мужей Франции, – эти слова, как и все предыдущие, герцогиня произносит, не отрывая взгляда от излучины реки, старой мельницы на том берегу ее, и каменно-арочного моста, который, по старинке, называли «мостом крестоносцев», ибо здесь, на равнине между замком и рекой, собирались те, кто уходил во все крестовые походы, и мост был для них мостом прощания, мостом воинственных странствий. С кем бы Алессандра, ни беседовала, она всегда вела себя так, словно убеждала саму себя и самой себе возражала. Она умела так «входить в себя», что собеседник постепенно начинал забывать о ее существовании и тоже принимался размышлять с самим собой. – Это упрек моему многословию.
– Что вы, прекраснейшая из герцогинь Европы! Просто, одни люди мудры в своих словах, другие – в своем молчании.
– И какая же форма, по-вашему, предпочтительнее?
– Речь не столько о предпочтительности, сколько о последовательности и жизненных правилах. Быть «мудрым в себе и для себя», – это лишь первая ступень голгофного восхождения; вторая ступень – быть мудрым на людях и для людей; в природе и для природы, в мире и для мира.
– Мне-то казалось, что все происходит наоборот: поначалу человек вслух удивляется, вслух размышляет, вслух познает мир. А только потом, когда он становится достаточно мудрым, чтобы опасаться всего вслух сказанного, ибо все вслух высказанное принадлежит уже не тебе, а человечеству, природе, миру; и тогда он становится менее расточительным в словах и все более щедрым на глубокомысленное молчание.
Услышав эти слова, доктор Регус неожиданно для самого себя вошел в такую же стадию глубокомысленного самопознания, поскольку молчание его длилось непростительно долго, даже для величайшего из ученых мужей Франции. И все же, в конце концов изрек:
– Все зависит от того, каков смысл, какова цель и цена наших слов и нашего молчания.
– Ответ, достойный величайшего из ученых мужей Франции, которым мы с дочерью будем гордиться как своим учителем и которого всю жизнь будем опровергать, как человека, так и не научившего нас не только углубленно мыслить, но и столь же углубленно предаваться блаженственному безмыслию. И запомните, профессор Регус: самое странное, что проявляется у моей молчаливой, но отнюдь не богобоязненной дочери, – так это ее стремление бессловесно вещать и словесно умалчивать. Ибо такова величайшая из премудростей всякого королевского и герцогского двора.
… Маргрет шла кромкой океана, прокладывая первую в этом ущелье тропинку. Оступаясь на скользких камнях, погружая в размякший песок, втаптывая мелкую гальку, она уходила все дальше и дальше от лагеря, туда, в сторону водопада и мрачного нагромождения замшелых камней, кажущихся творением какого-то языческого зодчего.
Она не даст поглотить себя отчаянию, не позволит одолеть себя страху перед островом, не допустит, чтобы ее сводило с ума одиночество. Она не уступит всему тому, что изводит человека тоской по дому, по парусу на горизонте, по родине. Хотя все это, конечно же, будет: и тоска, и отчаяние, и миражи на горизонте… Но, может быть, в этом и заключается истинный смысл жизни – в отчаянном познании всего того, в чем и ради чего этот мир сотворен, и всего того, чем он способен наделить и обделить человека?!