Остров Рай
Шрифт:
Солнце лупило по Умшлагеплац как пулеметчик по наступающей армии. Лай собак, отрывистые команды охраны, детский плач, проклятия и молитвы слились в сплошной монотонный гул. Не выдерживая жары, люди падали в обморок, кого-то забили прикладами на месте за попытку к сопротивлению или к бегству, кто-то не дождался места в вагоне и умер сам. Надрывались охрипшие переводчики, неистово бранились элегантные немецкие офицеры, рвали друг у друга списки с именами и датами. Пожилой мужчина в светлом летнем костюме из последних сил доказывал угрюмому лейтенанту, что он не еврей, а поляк и в облаву попал случайно. Стильно одетый цивильный немец, потрясая бумагой с печатями, требовал, чтобы из поезда немедленно высадили трех особо ценных работников
— Давайте поиграем в города — кто знает больше. Начинай, Антось!
— Честнохов!
— Франка, ты.
— Вена!
— Юся?
— А… Антверпен.
— Молодец! Эстер?
— Нью-Йорк.
— Умница, Эстер, у тебя хорошая память. Йозеф?
— Краков.
— Натя?
— Варшава. Пан Корчак, а мы вернемся в Варшаву?
Девочка серьезно взглянула на учителя. Хилая, хрупкая, малокровная, слишком маленькая для своих восьми лет. Пышные кудри — она единственная умудрилась сохранить волосы — окружали, будто нимб, бледное личико с ввалившимися глазами.
— Вернемся, Натя.
— Честно-честно?
Пан Корчак не отвел взгляд:
— Когда-нибудь обязательно мы все вернемся в Варшаву. Дождем, ветром, пылью, человеческой памятью… Это я обещаю.
…Поезд качнуло. Чай выплеснулся на столик, залил газету, закапал на пол. Пассажир с нижней полки даже не отодвинулся. Не старый еще, грузный, лысоватый мужчина, лицо усталое, под глазами мешки, руки слегка дрожат — пьет, наверное. Одет дорого, в заграничное, а вещей всего-ничего — инструмент в кожаном кофре да сумка. Часы красивые, золотые… Приличный мужчина — редкость в плацкартном вагоне до Питера. Чуть подумав, проводница Тамарка натянула на лицо профессиональную благожелательную гримасу:
— Желаете еще чая?
Мужчина повернулся навстречу. И изменился мгновенно — небрежная величавость движений, внимательный блеск выпуклых черных глаз, чуть заметная под усами улыбка, ироническая и властная.
— Спасибо, красавица, не откажусь.
…И голос чудный, густой, как сливки. Не иначе, артист. Тамарка зарделась:
— Ну уж, прямо сразу красавица. Пятнадцать копеек. Сейчас подам. Или еще что-нибудь?
На игривую интонацию пассажир не обратил внимания, но вопрос понял верно:
— Мать родная! Спасительница! Вот столько, — и приложил два пальца к блестящему боку подстаканника.
Ловко повернувшись на каблуках, Тамарка поспешила в купе — выполнять заказ интересного пассажира. Попутно она не преминула мазнуть по узким губам помадой и поправить пергидрольные кудри — хороша, все еще хороша.
Оставшись один, пассажир снял с лица парадное выражение и прижался лбом к холодному оконному стеклу. Попутчики давно спали на своих полках, сосед снизу вонял несвежими носками, соседка сверху полчаса ссорилась со своим толстым мужем, прежде чем угомониться и захрапеть. Наступила долгожданная тишина — стук колес, монотонное движение поезда и никаких шумных мыслей. За окном проплывали расчищенные поля в серых клочках не сошедшего снега, редкие домики с темными окнами, длинные перелески… Путь, знакомый как будто до каждого полустанка, до каждого хмурого проводника и скудных станционных буфетов.
Смешно подумать — этой страны у него больше не будет. Чужой человек поселится в его московской квартире, станет ходить в его булочную и здороваться с продавщицами, из его распахнутого окна смотреть в пыльный дворик, где играл его сын. Друзья будут собираться в старых компаниях, слушать его записи под заливное и коньячок и вспоминать хорошего человека. Сперва часто, потом все реже — как это случалось с другими. Уехать то же, что умереть, а о мертвом не говорят ничего — чтобы не отыскать себе неприятностей. А молчальники вышли в начальники, потому, что молчание — золото… Захотелось курить. Врачи давно запрещали… Черт с ними! Не умру от одной сигареты.
Пассажир тяжело поднялся и вышел в тамбур. Щелкнул зажигалкой, закашлялся, улыбнулся — табачный дым разгонял тоску. Чушь какая! Другой бы на его месте сожалел о родне, о друзьях и любимых женщинах. Но от них будут письма, звонки, фотографии. Может и свидеться доведется — Земля круглая. А вот как прожить без исхоженных переулков, без трамвайчика «Аннушка», без запаха белого замоскворецкого калача, без тяжелого вкуса московской воды, без унылого скрипа подъездной двери? Каково на старости лет оказаться деревом, выдранным с корнем из почвы? От острого приступа тоски захотелось шарахнуть кулаком в стекло. Знал ведь. Знал да не думал. И предлагали ведь простую штучку, сущую малость — покаяться, извиниться, признать. «Вы могли бы остаться». Пассажир шепотом выругался, затушил окурок и вернулся в вагон.
Проводница Тамарка уже ждала его. Чистый, собственноручно вытертый стакан, в нем вкусно пахнущий коньяком чай и безупречно свежий ломтик лимона.
Парадная улыбка на лице мужчины вдруг сменилась гримасой боли. Он тяжело сел, рванул ворот рубашки, нашарил в нагрудном кармане флакончик с лекарством, уронил его… Проворная Тамарка наклонилась поднять, поддела крышку наманикюренным ноготком и протянула пассажиру спасительную таблетку:
— Вам плохо? Вызвать врача?
Бледный мужчина хватал воздух губами и ничего не отвечал. Неприкаянным бабьим чутьем Тамарка поняла, что человеку действительно плохо и не только из-за сердечного приступа. Она села рядом и обняла мужчину за плечи. Пассажир дрожал мелкой дрожью загнанного животного, красивые руки беспомощно шарили по сиденью. Тамарка вложила свою ладонь в ищущие пальцы и чуть не взвыла — с такой силой мужчина сжал ее кисть. Текли минуты, поезд отстукивал километры, двое одиноких людей сидели рядом, держась друг за друга и не было в мире опоры вернее, чем эти случайно сплетенные руки.
…Со вздохом Януш Корчак закрыл дневник. Полгода жизни в паре десятков страниц, исписанных мелким почерком. Карандашик припрятать — когда еще получится достать новый. Красноватое от пыльного воздуха солнце склонялось к вечеру. Толпа на площади почти рассосалась. Появилась нелепая надежда — вдруг удастся продержаться до завтра. На ночь им, наверное, разрешат вернуться в гетто — за это время хоть несколько детей можно попробовать спрятать — в развалинах или у друзей-поляков. Довести их через весь город тоже задача — младшие устали и почти не могут идти, взрослые тоже измучены. Но это не страшно — лишь бы протянуть еще…
— «Дом сирот»! Занимайте ваши места в вагоне! — переводчик, молодой еще парень, с желтой звездой на рукаве, прятал глаза, как мог. Рядом с ним красовался молодой офицер. Вот она, арийская аккуратность — в жаркий день на грязной работе он умудрился сохранить безупречно белый воротничок.
Януш Корчак поднялся первым:
— Дети, стройтесь, мы все-таки едем за город. Андрусь, выше знамя. Юся, не хнычь, ты смелая девочка. Не вешать нос, сомкнуть ряды. Хаим, ингеле, запевай!
И, подхватив на руки неходячую Натю, учитель первым шагнул вперед, к длинному, страшному, серому поезду. Дети с песней пошли за ним. Высокий, чистый тенор мальчишки расчищал «Дому сирот» дорогу. «Фараон, слышишь?! Отпусти народ мой!» И десятки других голосов вторили «Отпусти!» Офицеры расступались, солдаты опускали нагайки и оттягивали за ошейники овчарок. Площадь стихла. Жертвы и палачи вместе смотрели, как идут умирать Януш Корчак и его дети.