Остров Тасмир
Шрифт:
Несколько больше нас занимало наматывание на катушки медной проволоки разной толщины. Но однообразие такой работы нам наскучило довольно скоро, и мы центром своего внимания избрали большой очаг, где всегда сидел старик Тус, вырезая из дерева всякие фигурки и беседуя с нами на какие угодно темы.
В начале зимы мы жили в постоянной полутьме, так как свечи горели только у станков Рукавицына и в лаборатории отца. Все другие пользовались светом очагов, которые непрерывно пылали во всех жилых комнатах.
Помню, в эту же зиму
Зато настоящим праздником было, когда время от времени нас, тепло одетых, выпускали на крытый двор. Тус зажигал в середине большой костер, и мы в красных отблесках видели потолок из редко набросанных балок, покрытых ветками можжевельника, занесенного сверху снегом.
Здесь было холодно. Мы бегали с визгом и криком около костра и катались на деревянных коньках по обледенелой дорожке, сделанной для нас вдоль самой длинной стены. Иногда выходили к нам и взрослые, начиная такую же, как и мы, возню и беготню. Мы налетали со всех сторон, как мошки, цеплялись за них, и при общем хохоте сваливались в одну копошащуюся кучу.
II
Так прошла первая половина зимы, когда случилось другое событие, поразившее мое воображение.
Однажды после катанья на коньках мы шумно вбежали в мастерскую, впустив сквозь двери белые клубы холодного воздуха, и остолбенели от удивления.
Все взрослые стояли тихо и торжественно вокруг небольшой, но, видимо, тяжелой машины. Все были бледны и взволнованы, чего-то ждали и словно боялись. Это волнение взрослых и необычайное их поведение сразу передалось и нам. Мы стихли и сбились в кучу около Туса. Тот еще больше, чем мы, испугался и растерялся.
Я видел, как отец что-то делал, нагнувшись над машиной; он то сближал, то раздвигал две черных палочки. Потом быстро выпрямился и крикнул Рукавицыну:
— Пускай!
Тут только я заметил, что бесконечный ремень от паровичка был перенесен со станка и надет на шкив новой машины. Ремень быстро заскользил, послышалось обычное шипенье и новый, особый мерный звук. Но не успели мы всего этого сообразить, как между черными палочками вспыхнула ослепительная дуга, и всю мастерскую залило ярким, словно солнечным светом.
Это длилось несколько минут, и вдруг дуга погасла. Мы ослепли и ничего не могли рассмотреть, хотя свечи горели, как раньше, и в очаге пылал каменный уголь.
— Победа! Поздравляю! — крикнул отец.
— Ура! — радостно подхватили все взрослые. Начался шум и разговоры, но я все еще не мог притти в себя и стоял неподвижно, вцепившись в рукав оленьей малицы Туса. Из этого состояния меня вывела неожиданная выходка старика-енисейца.
В тот момент, когда глаза мои стали видеть, и я различал уже тусклые язычки горящих свечей и красные блики очага, Тус рванулся вперед и распростерся ничком на полу мастерской.
Он что-то громко бормотал на своем наречии, и я слышал только знакомые слова, которые старик произносил особенно громко:
— Шаман!.. Шаман Альба!..
Смеясь, все обступили Туса и тормошили его.
— Что ты орешь? — рявкнул на него Рукавицын. Но старик зажимал руками лицо и продолжал бормотать. Орлов и Успенский подняли его с пола. Он сел на корточки и уставился на отца.
— Что ты, Тус, так на меня смотришь? — спросил отец.
— Ты великий шаман, — произнес енисеец и поклонился в землю, а потом, указав рукой вверх, добавил — Ты, верно, пришел оттуда.
Этот случай глубоко врезался мне в память и произвел переворот в моих детских мыслях. Тогда построенная отцом машина Грамма была для меня чудом не меньше, чем для Туса. Я бросил всякие игры и прилип к работам отца. Отцу это нравилось, и хотя я мешал иногда, он меня не прогонял.
Впрочем, мешал я мало. Большею частью я забирался в сторонку и, не спуская глаз, смотрел, что делают старшие в мастерской и в лаборатории. Я страшно завидывал старшему из мальчиков, Алеше Рукавицыну: ему тогда было четырнадцать лет, и он часто работал у станка вместе со своим отцом.
Я напряженно вслушивался в разговоры отца с Успенским, но смысла их никак не мог уловить. Я знал немного математику, а потому не раз украдкой заглядывал в записи отца. Но эти записи нисколько не помогли мне. Я видел значки, цифры, чертежи, но ничего не понимал.
Помню, меня смущали упоминания о свечах Яблочкова. Отец часто говорил о них и все сожалел, что у нас нет каолина и гипса, что он забыл об этом, когда давал свой список Лазареву.
Как-то, набравшись смелости, я спросил отца за обедом:
— Папа, почему ты все думаешь о свечах, когда у нас теперь машина, дающая такой свет?
Взрослые дружно рассмеялись, а я покраснел и почувствовал себя неловко.
— Вот почему, — улыбаясь, сказал отец — Свечи Яблочкова состоят из таких же двух углей, как те, между которыми ты видел свет. Только эти палочки нужно ставить рядом, а между ними нужно делать перегородку из каолина и гипса. Теперь придется ждать лета, чтобы с пароходом послать письмо Лазареву.
Мне стало грустно.
— Это очень неприятно, — сказал я, — а ты придумай так, чтобы они без перегородки горели…
Отец хотел было мне ответить, но быстро встал из-за стола и прошел в наши комнаты.
Дарья Иннокентьевна что-то хотела спросить, но по знаку мамы остановилась, а когда отец затворил за собой дверь, она тревожным шопотом спросила:
— Варвара Михайловна, что это с ним? Мама улыбнулась.
— Ничего. Это он что-то придумал. Теперь, дети, — обратилась она к нам, — отца не беспокоить…