Островитяне
Шрифт:
– Какой хотите сварят.
– Ну, так дайте; только самого крепкого. "Прислуга" моя захлопотала.
– А ведь я к вам это как попала?
– начала с своим обыкновенным спокойствием Ида Ивановна.
– Я вот контрабанды накупила и боюсь нести домой, чтоб не попасться с нею кому не следует. К Берте зайти еще пуще боюсь, чтобы не встретиться. Пусть это все у вас полежит.
– Извольте, - говорю, - с радостью.
– Нет, в самом деле, это не то что контрабанда, а разные, знаете, такие финти-фанты, которые надо сберечь, чтоб их пока не увидали дома. Дайте-ка
Я очистил ящик; Ида Ивановна все в него бережненько посложила.
– Вы знаете, что это такое?
– начала она, садясь за кофе.
– Это здесь платьице, мантилька и разные такие вещицы для Мани. Ведь через четыре дня ее рождение; ей шестнадцать лет будет - первое совершеннолетие; ну, так мы готовим ей сюрпризы, и я не хочу, чтобы кто-нибудь знал о моем подарке. Я нарочно даже чужой модистке заказывала. Вы тоже смотрите, пожалуйста, не проговоритесь.
– Нет, зачем же!
– То-то: зачем! Это всегда так, ни зачем делается. Я тогда утром пришлю девушку, вы ей все это и отдайте,
– Хорошо-с, - говорю, - Ида Ивановна, - и тотчас, как проводил ее за двери, отправился на Невский; взял новое издание Пушкина и отдал его Миллеру переплесть в голубой атлас со всякими приличными украшениями и с вытисненным именем Марии Норк.
Вечером в тот же день я зашел к Норкам и застал в магазине одну Иду Ивановну.
– Послушайте-ка!
– позвала она меня к себе.
– Вот умора-то! Бабушка посылала Вермана купить канарейку с клеткой, и этот Соваж таки протащил ей эту клетку так, что никто ее не видал; бабушка теперь ни одной души не пускает к себе в комнату, а канарейка трещит на весь дом, и Манька-плутовка догадывается, на что эта канарейка. Преуморительно.
– Да чего это, - говорю, - Ида Ивановна, так уж очень со всем этим секретничаете?
– Ах, как же? Ведь уж если все это делать, то надо сюрпризом! Неужто ж вы не понимаете, что это сюрпризом надо?
При всем желании Иды Ивановны ничем не нарушать обыденный порядок весь дом Норков точно приготовлялся к какому-то торжественному священнодействию. Маня замечала это, но делала вид, что ничего не понимает, краснела, тупила в землю глаза и безвыходно сидела в своей комнате.
Наступил, наконец, и долгожданный день совершеннолетия. Девушка Иды Ивановны ранехонько явилась ко мне за оставленными вещами, я отдал их и побежал за своим Пушкиным. Книги были сделаны. Часов в десять я вернулся домой, чтобы переодеться и идти к Норкам. Когда я был уже почти совсем готов, ко мне зашел Шульц. В руках у него была длинная цилиндрическая картонка и небольшой сверток.
– Посмотрите-ка, отец родной!
– сказал он, вытаскивая из картонки огромную соболью муфту с белым атласным подбоем и большими шелковыми кистями.
– Прелесть, - произнес я, погладив рукою муфту.
Фридрих Фридрихович подул против шерсти на то место, где прошла моя рука, и, встряхнув муфту, опустил ее снова в картонку.
– А эта-с штукенция?
– запытал он, раскатав дорогой соболий же воротник, совсем уж
– Хорошо.
– Оцените?
– Рублей триста.
– Пятьсот!
– Очень хорошо.
– А Бертинька повезла этакую бархатную нынешнюю шубку на гагачьем пуху; знаете, какие нынче делают, с этакой кружевной пелериной. Понимаете, ее и осенью можно носить с кружевом, и зимой: пристегнула вот этот воротничишко вот и зимняя вещь. Хитра голь на выдумки; правда?
– воскликнул он, самодовольно улыбнувшись и ударив меня фамильярно по плечу.
– Да это все кому же?
– Да Маньке же, Маньке!
– Шульц переменил голос и вдруг заговорил тоном особенно мягким и серьезным: - Ведь что ж, правду сказать, нужно в самом деле, как говорится, соблюдать не одну же форменность.
Где это и при каких это случаях говорится, что "нужно соблюдать не одну форменность", - это осталось секретом Фридриха Фридриховича. Он очевидно цацкался передо мною с своими дорогими подарками и, попросив меня одеваться поскорее, понес свои коробки к Истомину.
Через пять или десять минут я застал их с Истоминым, рассуждавших о чем-то необыкновенно весело. Рядом с муфтою Мани на диване лежала другая муфта, несколько поношенная, но несравненно более дорогая и роскошная.
– Эта, ваше степенство, не по нашим капиталам, - говорил Фридрих Фридрихович, выводя пальцем эсы по чужой муфте, которая, видимо, сбила с него изрядную долю самообожания.
– Какие ручки, однако, должны носить эту муфту?
– Ручки весьма изрядные, - отвечал, тщательно повязывая перед зеркалом галстук, Истомин.
– Насчет этих ручек есть даже некоторый анекдот, - добавил он, повернувшись к Шульцу.
– У этой барыни муж дорогого стоит. У него руки совсем мацерированные: по двадцати раз в день их моет; сам ни за что почти не берется, руки никому не подает без перчатки и уверяет всех, что и жена его не может дотронуться ни до чьей руки.
Фридрих Фридрихович вдруг так и залился счастливейшим смехом.
– Ну что ж, он ведь и прав! Муж-то, я говорю, он ведь и прав! взвизгивал Фридрих Фридрихович.
– Она ведь за руки только не может трогаться.
Я видел в зеркало, как Истомин, снова взявшийся за свой галстук, тоже самодовольно улыбнулся.
– Понюхайте-ка, - сказал, завидя меня и поднимая муфту, Фридрих Фридрихович, - чем, сударь, это пахнет?
Не понимая в чем дело, я поднес муфту к лицу. Она пахла теми тонкими английскими духами, которые, по словам одной моей знакомой дамы, сообщают всему запах счастья.
– Счастьем пахнет, - отвечал я, кладя на стол муфту.
– Да-с, вот какие у Романа Прокофьича бывают гостьи, что все от них счастьем пахнет. Шульц опять расхохотался.
– А позвольте-ка, господа, лучше прибрать это счастье к месту, проговорил Истомин, - сравнили, и будет ею любоваться, а то чего доброго... ее тоже, пожалуй, кое-кто знает.
– Ну-с! так во поход пошли гусары? спросил Шульц, видя, что Истомин совсем готов.
Я взял мою шляпу и мои книги, обернутые яркою цветною бумагою.