Островитяне
Шрифт:
Поярков, видно, думал завести на острове натуральное хозяйство — с собой вез соху, всякую конскую упряжь, а главное, выделили ему в институте корову, поскольку снабжение было тогда сильно нерегулярным. Но с коровой его на пароход не пустили. Тогда Поярков привязал корову к телеграфному столбу и отбил в институт телеграмму: «Заберите корову у третьего столба». Сам же отплыл.
Отплыл — и как в воду канул для института, два месяца вообще ничего от него не было, на запросы не отвечал. Потом прислал телеграмму: «Было семь землетрясений, приветом, Поярков». Никаких сейсмограмм от него так и ие поступило. Снова замолк.
Меж
С хозяйством у Пояркова вышло хуже: лошади от него сбежали, одичали в бамбуке. Одну после вроде задрал медведь, а от второй, жеребой кобылы, будто вывелись со временем абсолютно дикие лошади, дичее Пржевальских, и где-то бродят теперь табунком у южной оконечности острова, в недоступных зарослях, но никто их не видел. В позапрошлом году приезжали зоологи, сильно интересовались этими лошадьми, пытались даже ловить. Никаких следов не нашли и в конце концов сказали, что вроде их вовсе нет, диких. Так бы то так. Но у иргушинской кобылы Пакли как раз в то лето родился жеребенок, весь черный, и грива на нем стояла торчком вверх, как на Ляличе — стрижка.
А когда Пронина Галина Никифоровна, вникая в мелочи жизни, спросила Иргушина, от кого это у Пакли такой смешной жеребенок, Иpryшин сказал: «От Черта». — «От кого, от кого?»— удивилась Пронина Галина Никифоровна, поскольку производителя с такой кличкой вроде в районе не числилось. И тут уж Иргушин пояснил: «Дикий жеребец. Пакля все к нему бегает в сопки. Это я просто так зову — Черт, черный уж очень». — «Любопытно, — сказала Пронина Галина Никифоровна. — Значит, они все-таки есть?» — «Куда они денутся, — сказал Иргушин без интересу. — Есть, конечно. Недавно по морде его уздечкой хлестал — лез к Пакле в стойло, соскучился, стало быть…»
Из смешного жеребенка вырос потом совершенно невозможный жеребец Хрен, который буквально дотронуться до себя никому не давал, и приспособить его к полезному труду не было никакой возможности. Пришлось выхолостить. Теперь на этом Хрене возят для школы дрова и воду, если засоряется школьный водопровод. Но, вот что странно. Несентиментальная Пакля изо всех своих взрослых детей только к Хрену сохранила вроде материнские чувства — всегда возле него остановится, долго жует губами и смотрит на Хрена скорбно сквозь прямые ресницы, словно именно на него одного была у нее в старости вся надежда, что обиходит сыновьей лаской, не даст пропасть, а надежду эту отняли. И как жить дальше, Пакле неясно. Иной раз губами тянется ему прямо к морде. Толстый Хрен пятится от Пакли в оглоблях, хрипит.
Тогда директор Иргушин пригибается в седле, кричит Пакле в уши с грубоватым пониманьем:
«Не горюй, подруга, еще сродим!»
Упирается в стремена длинными ногами. Пакля идет под ним нехотя, кидает директора вверх-вниз на ровной дороге. Погодя выравнивает рысь, и, уже
Так что кое-что осталось все же на острове от первого начальника станции, хоть конец его был бесславен.
Что-то около года в институте терпели, но стиль Пояркова не менялся. Время от времени поступали только депеши, столь же лаконичные: «Было четыре землетрясения». Уже — без привета. В конце концов получил и Поярков телеграмму, дождался: «Немедленно представьте сейсмограммы отчетный период возбуждаем уголовное дело». Дней через десять, что, по тогдашним условиям связи, мгновенно, Поярков объявился в Южно-Сахалинске. Вместе с ним в кабинет директора института протиснулся пузастый мешок из-под картошки. «Вот, — застенчиво кивнул на мешок Поярков. — Сам привез». — «Урожай, что ли?» — сухо осведомился директор, которому было юмора не занимать; все тогда были в институте молодые и длинноногие насмешники, сам институт был юн.
«Сейсмограммы», — застенчиво объяснил начальник станции. «Прекрасно, — изо всех сил сухо сказал директор. — Значит — в таком виде, весьма оригинально». — «Кое-что я тут обработал, — сказал Поярков и прибавил скромно: — Не все, конечно». При этом он положил на стол школьную тетрадку со своими расчетами. «Великолепный итог, — одобрительно сказал директор, снял трубку внутреннего телефона, сказал в трубку: — Прокуратуру, пожалуйста! Прокуратура? Тут появился Поярков. Да, тот. Ничего, я его задержу. Высылайте машину. Да, сейчас. Большое спасибо».
«Что вы делаете?! — закричал начальник сейсмостанции. — Подождите! Тут же еще не все! Я сейчас покажу!»
Он выскочил в коридор и, пятясь задом, вволок в кабинет еще два туго набитых мешка.
«Вот еще сейсмограммы! Я же работал!»
После чего, когда выяснилось с прокуратурой, хлопнулся в обморок. А еще потом, уже с выговором и полной накачкой, отбыл в заслуженный отпуск, из которого — как все и подозревали — на Сахалин больше не вернулся. Исчез. Сгинул. Оставил в анналах института трудовую книжку и материал для фольклора — это уже ценно.
На станции сколько-то сидел один Филаретыч, набивал глаз и руку в новом деле. Спросить, главное, было не у кого. Что сам вычитаешь да поймешь, то и ладно, кой-какая литература по специальности все же, спасибо, была. Читал. А до приборов боялся дотронуться, пыль, однако, стирал исправно. С Филаретыча на станции и повелся порядок — чтоб все было строго на своем месте, всякое явленье природы, имеющее касательство, подробно записано, и нигде ни пылинки. Сам убирался на станции, тем более — уборщица Варвара Инютина осталась как раз в положении, так сказать — наследие.
По старой привычке Филаретыч каждый день замерял вокруг станции толщину снега, смастерил флюгер — и по сию пору действует, — заносил в журнал наблюдений разные погодные явления. До сейсмостанции он работал на метео, двигался там по служебной линии и на остров прибыл уже начальником; подчиненных, правда, было раз, два — и обчелся. Но все же были.
Вороны его с метео сжили, вот смешная причина для серьезного человека: вороны. Птицы эти нахальства необъятного, а на островах и вовсе распущенные. Все себе позволяют. Уж как поселок разросся, а одна цаца и посейчас каждое утро, при всем честном народе, пьет из колонки напротив узла связи. Бабы пережидают с ведром, пока прополощет она свое воронье горло.