Островитяния. Том второй
Шрифт:
Я озирал все это хозяйство уже более опытным взглядом, чем прежде. Мы с Дорном говорили о поместье с утра до вечера, причем не столько о возможности выращивать здесь те или иные злаки и не об удобствах жилья, сколько о том, какое это очаровательное, полное тихой красоты место. Мой друг показывал мне, как прекрасны лесные и полевые цветы, с таким же удовольствием, как замечательную рощу строевого леса, пышный луг или роскошное пастбище.
Мы возвращались к лодке вечером второго дня. Молодая луна стояла в небе. И только на борту, при свете свечи, устроившись на наших койках, мы приступили к тому, что можно было бы назвать «деловым разговором».
— Живя
— А какую склонны продать вы?
— Не знаю. Нам практически все равно. Само собой, ты можешь распоряжаться в этой усадьбе, как сочтешь нужным. Если выберешь Горную, надеюсь, что ты не перестанешь разводить лошадей.
— А какова цена? — Вопрос был важный.
Дорн не замедлил с ответом. Цена обоих поместий была примерно одинакова; и в том и в другом случае она на несколько тысяч долларов превышала мои сбережения. Я прямо сказал об этом.
— Неважно, — ответил Дорн. — Ты сможешь присылать нам часть своего урожая отсюда или лошадей и скот — из Горной, пока остаток не будет покрыт… Да и нет нужды решать это прямо сейчас. Если вернешься, прикинь, какую из ферм ты выберешь, и дай нам знать. А может быть, тебе приглянется какое-то другое поместье. Мы пока с продажей не спешим.
Всю обратную дорогу до Острова усадьба на реке Лей ярко и живо стояла у меня перед глазами, почти осязаемая: дело было в том, что я взглянул на нее глазами владельца и увидел в ней возможную алию…Дорна подарила мне Островитянию, но подарок ее брата был весомее и реальнее… Она знала, что так и будет.
Мы провели два дня на Острове в полной безмятежности. Настал декабрь; еще две недели, и я уеду, и мысль о неизбежно близящемся дне отъезда наполняла меня счастливым, жгучим сожалением. Мне не хотелось уезжать. Лето было не за горами, и красота Острова в своих бесчисленных проявлениях затрагивала каждую струнку моей души. Но я и не хотел останавливать свой выбор на Островитянии, не зная точно, чего хочу от жизни…
Тридцать первого декабря я отправился в Город. Это было мое последнее путешествие по земле Островитянии, последняя поездка верхом на Фэке. Кратчайший путь, уже знакомый мне, лежал через ущелье Доан — самый бедный край, какой мне доводилось здесь видеть. Однако, если я вернусь и поселюсь на Западе, мне частенько придется проезжать здесь. Дорн и Некка сопровождали меня, так что время пролетело незаметно, а величественная красота горной дороги не была отравлена горечью воспоминаний.
По пути нам встретилось немало людей, направляющихся в столицу на Совет, который собирался впервые с тех пор, как лорд Дорн был избран главой правительства.
Большой постоялый двор был заполнен почти до отказа, но нам
В поведении Некки, сидевшей вместе с нами и слушавшей наши разговоры, не чувствовалось никакой отчужденности. Она была равноправным членом нашей компании. Речь шла о делах уже далеко не новых, но присутствие Некки словно придавало им новизну. Все мы были счастливы, слова переполняли нас, и мы с радостным нетерпением стремились навстречу будущему.
Настало время ложиться. Говорить больше было не о чем, да и самое главное тоже уже было сказано. Важным сейчас оказалось, что Некка не противится, а, наоборот, способствует нашей дружбе с Дорном. Отныне мы оба с ней знали, что ревности места в наших отношениях нет и не будет.
И все же вскоре после того, как молодожены ушли, Дорн снова постучал в дверь моей комнаты. Мы условились, что не станем обмениваться прощальными речами, но Дорну хотелось еще побыть со мной. Высокий, сосредоточенный, полный внутренней силы, он был великолепен, как животное, как мужчина — муж женщины, что дожидалась его в соседней комнате, и почти такой же великолепный и незаменимый друг.
Я уже почти засыпал. Дорн присел на краешек моей кровати, довольный тем, что принес день сегодняшний, не меньше, чем возможностями, которые таило завтра.
Несколько минут мы просидели молча. И все же Дорн нарушил взаимное обещание.
— В твоей стране, — сказал он, — связи между людьми так сильны, что часто подменяют собою связь между человеком и его местом на земле — алию— или между человеком и чем-то еще, что необходимо ему, чтобы стать самим собой. И ты, Джон Ланг, наполовину островитянин, серьезно рискуешь. Если ты действительно нуждаешься в этой стране, то есть если ты настоящий островитянин, тяга к ней станет самой могучей силой, способной помочь тебе найти себя в жизни или отравить ее; и если ты не удовлетворишь этой потребности, страсти, тебя может постичь нечто вроде летаргии и ты превратишься в живого мертвеца. Не позволяй никакому личному увлечению возобладать над страстью к Островитянии.
— Ты думаешь, я влюблюсь в американку, которая не захочет приехать сюда?
— Это наиболее вероятное искушение, ожидающее тебя.
— Любви, — сказал я, — уже самой по себе достаточно.
— Да, если каждый из вас любит другого за то, что он есть, но если твоя избранница не захочет приехать с тобой, а ты, островитянин в душе, попытаешься вновь превратиться в американца, ты погубишь себя и не принесешь своей возлюбленной ничего хорошего.
— Я могу оставаться островитянином и в Америке!
— Скорее тенью островитянина, Джон Ланг!
— Предположим, что она настолько же истинная американка, насколько я — островитянин.
— Брось монетку, — сказал Дорн, — пусть жребий решит, где вам жить, если тебя не устраивают мимолетные любовные увлечения.
Неужели он имел в виду Наттану?
— Опасность в том, — продолжал мой друг, — что какой-нибудь женщине с сильной волей и убеждениями может захотеться использовать тебя как материал, чтобы изваять образ, которому она станет поклоняться как идеалу. Не женись на женщинах, Джон, которые увлекаются такого рода ваянием! Некоторые мужчины нуждаются в них, но ты теперь — нет. В твоей стране много женщин, которые, заинтересовавшись тобою, будут изо всех сил стараться подогнать тебя под свою мерку. Они станут постоянно расписывать, каким тебе быть, и упрекать тебя, если ты окажешься иным.