От каждого – по таланту, каждому – по судьбе
Шрифт:
Перед советской интеллигенцией, особенно первой генерации, когда ее уже нельзя было назвать вполне русской, но и в чистом виде советской она еще не стала, стояла задача преодоления постыдного для нее комплекса «признания власти». Причем не от стыда за измену интеллигентскому ордену, просто уж больно ей хотелось, чтобы власть заметила и признала ее. Но и тут не без «интел-лигентских штучек»: надо, чтобы власть тебя признала, а свои при этом думали, что ты противостоишь ей. Подобное балансирование над гранью совести было свойственно многим, в том числе и героям нашей книги. Для них это было очень важно, ибо когда с приходом большевиков к власти изменилась мораль общества и всё самое бездарное, гнусное, нахрапистое стало всплывать
Поэт И. Сельвинский, как бы оправдывая себя и себе подобных, с пафосом заявил: «…мы – конформисты, потому что видим, что всякий раз, когда мы уклоняемся в сторону от партийных директив, оказывается, что партия была права, а мы – неправы». Вот так просто, без стеснения перед сэром И. Берлиным, с кем он встречался в 1945 г., взял поэт ночной горшок и вылил его содержимое на себя…
Вернемся еще ненадолго в самое начало страшного XX века.
Все эти шумные и во многом декларативные направления в поэзии (символизм, футуризм, акмеизм, имажинизм и т.п.) появились как результат политической оттепели, нравственной вседозволенности, одним словом, «исторической хляби» начала века, когда все и всё вспенилось, забурлило и зафонтанировало безумием: спасители России стали кучковаться в партии, спасители науки и образования – в общества, спасители культуры – в кружки по интересам.
И. Бродский заметил точно: с начала века «воздух полнился досужими разговорами о переделе мира, так что с приходом революции почти все приняли случившееся за желанное». Да, в одном 1917 г. – сразу две революции, одна за другой. Интеллигент, после февраля уж во всяком случае, думал, что наконец-то стали явью его мечты о светлом будущем. Но в ноябре, поостыв, сразу заметил, что «светлое будущее» обернулось подлинным кошмаром настоящего. Интеллигент мгновенно прозрел, как только увидел, что революция вознесла к власти не таланты, а лишь агрессию и напор. Так было во всех сферах жизни. И литература – не исключение.
Отношение поэтов к революции интересно не потому, что поэт мыслит образами и потому способен глубже других проникнуть в суть явления, а оттого лишь, что поэт наделен особым даром предвидения, даже пророчества. Вспомним коротенькое «Предсказание» 16-летнего М. Лермонтова, многие стихи Ф. Тютчева, наконец «Бесы» Ф. Достоевского. Они, само собой, ничего не знали и не могли знать о будущем, но тем не менее отчетливо видели его, точнее – провидели сквозь завесу времени. Для подавляющего большинства лучших наших поэтов, начавших творить в самом начале XX века, их любовь к революции взаимной не оказалась. Кого ни возьми: А. Блока, В. Хлебникова, Н. Гумилева, В. Маяковского, В. Ходасевича, С. Есенина, Б. Пастернака, А. Ахматову, М. Цветаеву, Н. Заболоцкого, О. Мандельштама – всем им революция предъявила один счет, который они смогли оплатить лишь своей трагической судьбой.
Уже к началу 20-х годов даже такой «левый» (по меркам того времени) литератор, как К. Чуковский, принимал за личное оскорбление, если большевиков называли его товарищами. А М. Цветаева даже в 1925 г. искренне полагала, что В. Маяковский и С. Есенин – «большевики в поэзии».
Для Ленина и руководимой им партии сразу после Октябрьского переворота стояла только одна задача – любой ценой удержать власть. Именно для этого они сознательно развязали гражданскую войну. И лишь затем, чтобы защитить свою Россию, белые стали формировать Добровольческую армию.
Большевикам в первые годы было не до культуры. Это не они, а левые интеллигенты призывали громить «буржуазную культуру», «сбросить с парохода современности» всю классическую литературу XIX века. Даже трезвая и умная О.М. Фрейденберг, двоюродная сестра Б. Пастернака, ставшая крупным специалистом по античности, писала в 1919 г.: «Сейчас наблюдаю: именно люди сильные и большой культуры упали совершенно… Я часто теперь думаю, что этот режим – ужасный, конечно, – все же вскрыл пустоту той культуры, которой так гордились. Она оказалась какой-то сплошной маской, чем-то тем, что сверху донизу заполняло, а когда его вынули, оказалось пусто и совсем сухо». Странные слова. Их даже обсуждать не хочется. Отчаяние, как известно, порождает бездумье. Так что не погромные речи записных большевистских ораторов оказались решающими в надругательстве над русской культурой, а такие вот писания интеллигентов, к которым тогда их еще никто не понуждал. За подобные слова русская интеллигенция сначала расплатилась свободой, а затем и жизнью. Приговорив русскую культуру, русская интеллигенция приговорила собственное будущее, оно стало не их временем, в нем уже правил бал интеллигент советский, всегда послушный и на все согласный. Как подметил И. Бродский, «ничто так не мостит дорогу тирании, как культурная самокастрация. Когда потом начинают рубить головы – это даже логично».
Еще до 1917 г. в смертельной борьбе сошлись два типа русской литературы: традиционный, обнимавший весь XIX век, и новый, совсем непривычный для читателя. Он только нарождался в сочинениях М. Горького.
На самом деле, у любого истинного писателя болевой точкой его творчества всегда является человек: вместе с ним он страдает, ему сострадает. И всегда жалеет его. Так уж сложилась русская история, что она всегда была безрадостной. Человек жил, преодолевая время и всегда сознавая свою малость и никчемность. Поэтому слова В.Г. Короленко о том, что «человек рожден для счастья, как птица для полета» скорее воспринимаются как нечто инородное в устах реалиста, это скорее слова гриновского толка, не из нашей жизни.
Понятно, почему М. Горький не любил содержательную основу русской литературы, которая, по его словам, вечно металась между «каратаевщиной» и «карамазовщиной», так и не создав ни одного образа положительного героя, которому бы хотелось подражать, за которым можно было бы пойти и в огонь, и в воду. Всякие мечтатели и бездельники, типа Обломова, так называемые «лишние люди» a l'a Онегин или Печорин, нигилисты наподобие тургеневского Базарова, вечно комплексующие интеллигенты, образы которых блестяще воссоздал в своих драмах Чехов, – это и есть букет из классических героев российской словесности XIX века.
Ни для счастья, ни просто для какого-либо нацеленного действия они не годились.
И. Бунин в очерке «Самородки», написанном в 1927 г., пытался анализировать, почему русский человек так падок до «острожной лирики». Из таких «лириков» Горький слепил «соль земли русской», и «мы двадцать лет надрывались от восторга перед Горьким, и перед его героем, равно как и перед прочими “скитальцами”… После того, как вся эта братия, во главе “великой и бескровной”, камня на камне не оставила от всех наших “идеалов и чаяний”, перебила нас сотнями и тысячами, на весь мир опозорила Россию… мы как будто опомнились».
Да, после революции мозги у многих поэтов съехали с насиженного места. В. Маяковский, к примеру, серьёзно оскорблялся, когда льстецы сравнивали его с Пушкиным: себя он считал много выше. А друг А. Фадеева Ю. Либединский утверждал, что Д. Бедный превзошел дарованием Н. Некрасова. Подобных откровений множество.
И все же таким «откровениям» можно лишь дивиться. Но вот когда поэт, пусть и бездарный, восторгается кровью невинных жертв, воспевая красный террор, от этого становится жутко. Почитаем А. Мариенгофа: