От клубка до праздничного марша (сборник)
Шрифт:
И Соловей-без-Слуха поблагодарил Бога – коротко, но от всего сердца:
– Глубокоуважаемый Бог! Спасибо Вам за то, что я не бобр.
А эхо в лесу тихо ответило ему:
– Пожалуйста!
Потом откуда-то из области эха вышел Собиравший Грибы.
– Здравствуйте, – сказал Соловей-без-Слуха со случайной своей ветки.
– Привет-привет, дорогой Соловей-без-Слуха! – ответили ему.
– А Вы – кто? – обмер тот, удивившись, что его сразу узнали.
– Я Бог, – был ответ.
– Очень приятно! – честно сказал Соловей. – Как хорошо, что я Вас встретил… Я, видите ли,
Бог улыбнулся и поставил на землю корзину с грибами.
– Ты должен был петь, – сказал он.
– Но отец запретил мне петь! А Бобр посоветовал строить дома…
– Ты любишь петь? – спросил Бог.
– Больше жизни! – признался Соловей-без-Слуха.
– Тогда пой.
– Никто не хочет слушать меня!
– А ты для себя пой. Тихо пой, где-нибудь в сторонке. Петь и заставлять себя слушать – это ведь, вообще говоря, разные вещи. Тем более что в лесу достаточно пустых полян и свободных веток.
И Соловей-без-Слуха запел.
Слушать его не было никаких сил – ну никаких просто сил не было! Нет, с голосом всё обстояло прекрасно: голоса у соловьёв всегда замечательные. Но вот насчёт слуха… м-да.
Когда он закончил, Бог достал из кармана носовой платок, вытер слёзы и сказал:
– Ужасно, конечно. И всё-таки – большое спасибо.
Улетая, Соловей-без-Слуха приветливо махнул крылом Богу, который ничего уже не мог изменить.
И полетел через лес – дальше, дальше… Лес был действительно огромен: пустых полян и свободных веток в нём оказалось предостаточно. На них можно было петь – никого не заставляя себя слушать. Потому что петь и заставлять себя слушать – это ведь и на самом деле совсем разные вещи!
Исписанная тетрадь
Это только теперь Тетрадь называлась Исписанной Тетрадью– между прочим, и всего-то каких-нибудь два или три дня. Иначе говоря, с тех пор, когда в ней поставили сначала последнюю запятую, потом последнюю точку и, наконец, последнее многоточие. А многоточие, собственно, почему поставили… сказать ещё было что – потому и поставили. И немало чего сказать: столько ещё разных слов оставалось на свете – да места не хватило… Тетрадь кончилась – и из просто Тетради превратилась в Исписанную Тетрадь.
– Вот я и кончилась, – подвела она итог долгой своей жизни.
Жизнь у неё и правда долгая оказалась: на целых тридцати двух листах! А 32 – серьёзная цифра. Гораздо, например, серьёзнее, чем 24, и тем более – чем 12! На двенадцати листах много не напишешь, да и на двадцати четырёх не очень разгуляешься. Вот тридцать два – это совсем другое дело: даже если каждый день исписывать по одному – причём целому! – листу (а исписать за день целый лист очень и очень непросто – сами попробуйте!), то и тогда тетради хватит на месяц – и ещё два чистых листа останется. Два или один… смотря какой месяц, но понятно, что в любом случае месяц – это довольно долго.
Между прочим, Тетрадь так быстро и не заполняли – иногда, конечно, случалось, что писали в ней по целому листу в день, но это редко бывало: чаще напишут строчку-другую – закроют, напишут еще полстрочки – закроют… И потом целый день не открывают. Неделю не открывают. Месяц не открывают. Потому-то и не замечал никто, как Тетрадь постепенно превращалась в Исписанную Тетрадь. Так что время двигалось медленно: посмотришь кругом, а там всё та же жизнь – наша милая странная жизнь…
Строчки были то радостные, то грустные, то длинные, то короткие, то аккуратные, а то и совсем беглые… какие-то мысли, заметки, наблюдения, выписки из книг. Особенно приятно было, когда строчки записывали в столбик: это означало «стихи». От стихов становилось всегда так хорошо, так тревожно! Впрочем, стихи – не стихи… она бережно хранила всё – даже теперь, когда стала Исписанной Тетрадью… или, может быть, особенно теперь, когда стала Исписанной Тетрадью, понимающей, что больше в ней ничего уже не напишут.
«Не беда, что я кончилась, – думала она, – всё когда-нибудь кончается. Беда, что ничего уже не напишут…»
Конечно, нельзя сказать, что Исписанную Тетрадь никогда больше не брали в руки. И в руки брали, и даже перелистывали – не полностью, конечно, а так… страниц пять-шесть. Это было действительно грустно: возьмут, полистают чуть-чуть и – улыбнутся: дескать, смотри-ка, что за старые новости! Неужели когда-нибудь это всё могло быть интересным, нужным, важным – просто не верится… А однажды Исписанная Тетрадь даже услышала (её тогда открыли на одиннадцатой, кажется, странице): «И каких только глупостей тут не написано!»
В тот раз Исписанная Тетрадь впервые в жизни обрадовалось, когда её, наконец, закрыли. Содержать в себе всякие глупости – кому ж это понравится?
В конце концов Исписанную Тетрадь засунули в какую-то тёмную тумбочку. Когда Исписанная Тетрадь привыкла к темноте, она прочитала на лежавшей рядом книге: «Русская литература. Учебник для третьего класса средней школы» – и год издания… настолько древний, что сама Исписанная Тетрадь такого и не помнила.
– Я бабушкин, – смущённо сказал Учебник. – Когда Бабушке было десять лет, она частенько в меня заглядывала. И делала пометки карандашом.
Исписанная Тетрадь едва удержалась от улыбки: такой забавной показалась ей Бабушка, которой десять лет… Действительно, если десять лет, – какая же это бабушка?
Но, стиснув страницы, Исписанная Тетрадь ответила – конечно, без всякой улыбки:
– Конец есть конец. Больше в Вас не сделают пометок. А во мне ничего не напишут.
– Разве в Вас есть ещё место? – удивилась Тоненькая Папка с лохматыми верёвочками.
– В том-то и дело, что нет!..
– Значит, всё уже написано, – заверила её Тоненькая Папка с лохматыми верёвочками. – И в Вас, и во мне, и вот… в Учебнике.