От мужского лица (сборник)
Шрифт:
Нас всех отправили по домам. Но вечером училка звонила родителям и говорила, что занятия не отменяются, пожар был каким-то там «локальным» и вообще практически ничего не пострадало.
Про меня забыли. И про мой ворчливый «блин», не такой плохой, как другое слово на «б», тоже. Я и сам об этом забыл. Обо всём, кроме странного ощущения провала во времени и того яркого чувства, что было во много раз сильнее обычной злости или обиды. Это оставалось со мной долго. Лет до двенадцати, насколько я сейчас могу припомнить. До того самого зимнего вечера в парке, когда я, прогуливаясь и размышляя о всякой всячине, наткнулся на брошенный кем-то незатушенный костёр. Было холодно. Пока идёшь — ещё ничего. Но стоит остановиться на пару минут, и морозный сквозняк быстро забирается под одежду. Поэтому угольно-красный зев чужого огня показался мне в тот момент каким-то совершенно фантастическим подарком. Прибежищем для моих одиноких блужданий и мыслей. Присев с этим чувством на пенёк поближе к костру, я отдался фантазии.
Дружелюбный огонь неизвестного странника оставил свой след. Предначертания. Вот что не отпускало меня следующую пару лет. Именно столько понадобилось, чтобы понять: истинные желания обречены быть исполненными. Но насколько это трудно и редко — действительно желать чего-то.
«Я хочу эти чёртовы штаны!» — орал я на своё отражение в зеркале накануне тринадцатилетия. И я, правда, хотел такие же джинсы, какие приволок Витьке-однокласснику из плаванья его отец. Я не понимал. Совсем не понимал, почему, когда я действительно хочу, не вздрагивает холодный огонь на кончиках пальцев? Я не мог рисовать. Это уравнивало в моём сознании вожделенные джинсы с кувшино-яблоками, на которые мне всегда было наплевать.
«Я могу быть солистом! Уж в любом случае получше, чем эта бездарь, способная выдавать только пошлую бредятину собственного сочинения под срисованные с Led Zeppelin соляки!» — шипел я в подушку, перед тем как заснуть. Мне надоела бас-гитара. Вечно на втором номере! И всё равно я не мог рисовать. Даже близко не оказывался рядом с тем ощущением, когда волокна вещества жизни и времени безупречно смешиваются на палитре — и рождается картина. И это я! Который мог сотворить для предмета своего сердца, чего бы она ни пожелала. Да хоть бы и дирижабль! Тот, кто мог породить стихию ярости. Тот, кто оторвался от земли! На черта нужен дар, который неподвластен мне и проявляет себя, когда захочет?! «Когда соблаговолите приступить?» Разве спрашивает художник у красок и холста? Чушь! Желания сыпались из меня, как из рога изобилия. Но ни одно из них не смогло родить холодный ток на кончиках пальцев. И в конце концов не осталось места, где я хотел бы быть. Разумеется, я не понимал тогда, что это касалось только тех мест, чувств и мыслей, которые уже были мне известны. Бежать! Бежать безоглядно — только это пульсировало внутри. И… огонь зажёгся. Холодный огонь на кончиках пальцев.
Я рисовал неистово, почти безумно. Я перестал помнить всё, кроме того, что ноги должны идти. Всё моё естество сосредоточилось в опорно-двигательной системе тела. Я жил ею. И в то же время ждал перемен. А кто не ждёт? Даже в самом страшном угаре безумия.
Я рисовал один пейзаж за другим, испытывая чувства древнего человека, который решился наконец покинуть насиженное его племенем стойбище и отправился в неизведанные земли. Теперь понятно, почему они считали землю центром мира. Да обыкновенная смена климатических зон уже не оставляла выбора воображению! Масштабы границ сливались с масштабом восприятий и с несоразмерностью затраченных на их постижение усилий. И как результат — ближайшая самая высокая гора — центр мира. Понятно. Центр там, откуда можно оглядеться. А всему остальному нет ни конца ни края. Но любая бесконечность последовательна. И состоит из вполне себе конечных вещей.
Вот таёжная глушь в знойном мареве гнуса. Липкий пот. Голод. И свежесть спокойной реки. Пара рыбин, зажаренных на костре, — и снова в путь.
Пустая выжженная долина, ущелье, разбитое селями, перевал, где индевеют ресницы и стоптанная обувка соскальзывает с ледяной корки на краю бездны…
Пустошь. Кресты. Почерневшая дранка приземистых крыш. Хлипкие огоньки света среди царства чёрных одежд. И пытка добровольным отказом даже от ожидания перемен…
Гладь до горизонта и ярость солнца. Призраки воинов и запах верблюжьей шерсти…
Тугой пластилин воды, сковывающий движения усталостью и отчаянием. И попутный бриз, когда ты на волне…
Но мне нет места среди мест.
Холодные токи иссякают. Руки опускаются, и пальцы чувствуют прохладную влагу песка. Волга. Простая, как всё русское. Широкая, как орда. Дремучая людьми и открытая безбрежьем небес, под которыми живёт…
Нет. Вот только теперь. Сейчас. Холодный огонь погас. И пальцы впились в гриву волос…
Шесть месяцев непрерывного откровения, стоптанные каблуки ботинок и огрубевшие руки. Меня, оказывается, искали! Сначала испуганно спрашивали, что случилось? Потом — гневно ставили в упрёк. Потом в назидание. А потом как-то там уладили со школой и плюнули. А что я мог им рассказать? Как мы с жившим неподалёку степным орлом, прогуливаясь по накатанному водой дну сая [1] , рисовали друг друга наперегонки. Кому это интересно? Я снова дома. Но стены комнаты больше не давят. У меня своя. Родители устроили обмен. Я уже взрослый. Да. И мне всё ещё нет места. Но теперь это не волнует меня. Я и раньше делал то, чего мне совершенно не хотелось. Почему бы не делать это и дальше? Всё равно я уже стар как мир. Нарисованное мной — это я. И я не просто стар. Я дремуч, как Святогор. Подойдите ближе, новые богатыри, я расскажу вам, на что не стоит посягать…
1
Сай (тюрк.) — сухие русла временных водотоков, а также галечные наносы пересыхающих рек, балки, овраги в пустынных районах Средней Азии и Казахстана.
Я старел с каждым днём. И к пятнадцати уже, казалось, должен был принять все представления о потустороннем покое. Казалось бы. Но глупое провидение. Дурацкое! Которому абсолютно наплевать на то, что оно вытворяет, — лишь бы тешить себя и дальше. Оно выкинуло свой излюбленный козырь. Я влюбился.
Бог мой! Только руки художника способны на такое! Без пяти минут вросший по плечи в землю-матушку артефакт — и вот уже я маленький зелёный огурчик, только народившийся из соцветия. Крепкий и беззащитный.
Но нет! Я впервые не дал себе воли. Холодный огонь струился с кончиков пальцев, как кровь из глубоких ран. Он растекался под ногами, заполонял собой всю мою небольшую комнатку в отчем доме, выбегал за порог, за дверь квартиры, вырывался… Он хотел всё сделать сам. А мне было даже смешно смотреть на жалкие потуги случайно упавших на холст красок создать картину. Я трепетал и купался в ожидании. Я очистился до игры света богемского хрусталя. Но не позволял себе рисовать.
Её звали Алла. Мне никогда не нравилось это имя. Но это всего лишь имя, подумаешь. Она многим нравилась. И ей нравилось нравиться. И за этим что-то стояло. Остальным было не понять. Они шли за этим «чем-то», как крысы за дудочкой Нильса. А я знал. Не мог объяснить, но знал. Это сейчас я понимаю, что, как и остальные, выдавал за знание свою уверенность. Но тогда я просто знал. И этого было достаточно. И тем нетерпеливее становилось ожидание. И тем слаще становилось нетерпение. И тем глубже сладость проникала в меня. И когда желание уже готово было меня убить — лишь бы вырваться на свободу, — я позволил себе первый штрих. Так. Намёк. Несколькими линиями. Не облекая в сюжет. Опасаясь мастерства. Чтобы не напугать. Чтобы больше никогда не увидеть того ужаса в Её глазах…
Но ужас — коварный дрянной шакал! Не найдя возможности пристроиться в ожидаемом месте, он плюхнулся всей своей тушей в первые попавшиеся распахнутые, как калитка на ветру, глаза. В мои глаза.
Глазами ужаса я впервые видел, как плоть сладостно терзает плоть. Там, где должен был быть я — за несколькими изящными штрихами. Там — в двух движениях от конца ожидания. Там оказался Витька-одноклассник. И тут же крупными, яркими, масляными мазками — её груди, развесистые, как спелый крыжовник. И струйки пота из-под мышек и по вискам. И сводящий с ума запах стремительно разлагающегося желания… Там. Через окно, в которое я по привычке заглянул, прежде чем зайти. На даче Витькиного отца, где мы договорились встретиться. Мы с ним дружили. По-настоящему. А теперь — кто знает? Или это всё просто такая игра — «дружу — не дружу»? И разве не Витьку я хотел набросать твёрдым штрихом на этой же картине своего желания? Просто не успел. Не с того начал? Но это было правильно! Всё было так правильно! Было.
Я стоял и смотрел, а ужас сидел в моём теле, как в крынке с молоком, и лакал. И я не мог его остановить. Он вылакал всё до конца. И ушёл. А я — пустой гулкой посудой — остался. Нет. Не там, под окном. Просто остался. Как никому не нужная, вышедшая из обихода вещь.
Холодный огонь на кончиках пальцев иссяк. Но тот, что уже вылился, не найдя воплощения, не исчез. Он сгустился. Стал походить сначала на мутные лужи. А потом — на смердящую зловонием грязь. Которая, как в глупом фантастическом фильме, бесформенной биомассой сползалась обратно ко мне отовсюду, заполняя вылаканную ужасом крынку. Пока не заполнила меня целиком. Тогда — всё вокруг опустело и превратилось в бесконечный сон. А я превратился в нарыв, откликающийся болью при малейшем прикосновении.