От Рима до Милана. Прогулки по Северной Италии
Шрифт:
В антракте вышел на улицу, прошелся по пустынной Пьяцетте, словно бы и сам я был сенатором. Вокруг тишина, лунный свет создавал темные тени. Голуби давно уже где-то мирно почивали, и пьяцца напоминала зеленое озеро. Наверху, на галерее собора Святого Марка, застыла в ожидании Дельфийского возницы четверка золотых коней из Хиоса. Два мудрых кота смотрели на эту сцену с важностью дожей.
Чтобы оценить гондолу по достоинству, нужно быть двадцатилетним влюбленным. Позднее вы скажете, что в ней покойно, но вряд ли романтично. Гондольеры тоже теряют интерес и, вместо того чтобы заливаться соловьем, ворчат на высокую стоимость жизни и осуждают скупость современных туристов. Однажды ночью, выбрав менее говорливого на вид гондольера на Рива дельи Скьявони, я попросил провезти себя по Большом каналу. Стояла теплая безветренная летняя ночь, и Канал был освещен. Можно было вообразить себе, если бы не закрытые ставнями окна дворцов и пустые балконы,
Огни других гондол то приближались, то удалялись. Мне нравились движения гондольеров. Заметил я и то, что пели из них лишь те, кто вез мужчину и женщину, — счастливое продолжение романтической традиции.
Такое зрелище всколыхнуло забытое воспоминание. Мне было тогда, должно быть, двенадцать лет, и я был на каникулах. Был летний вечер, такой же спокойный и теплый, как нынче. В Стратфорде-на-Эйвоне я взял лодку. Прежде чем я добрался до середины реки, стемнело. Испугавшись позднего часа и предвидя неприятности, ожидавшие меня дома, я стал грести к лодочной станции как можно быстрее. И вдруг я увидел, как прямо на меня движется свет, как мне показалось, с невиданной скоростью. В нескольких футах от себя в темноте я увидел изогнутое черное бесшумное судно, в котором сидела пухлая маленькая пожилая дама, одетая в белое. Она откинулась на подушки и, если память мне не изменяет, закуталась в серую прозрачную накидку. Но поразила меня в тот раз больше фигура высокого мужчины. Он тоже был в белом с головы до ног, за исключением алого пояса. Человек этот, картинно стоя на корме, без труда направлял лодку по воде. Мне сказали потом, что меня едва не утопила Мария Корелли. Человеку моложе пятидесяти следует сказать, что слава ее в те далекие времена была больше, чем у любого популярного ныне романиста.
Тут мои мысли приняли новый оборот, и я задумался, сколько же гондольеров покинули Большой канал и приехали в Англию? Двоих из них руководство республики отправило вместе с гондолой в качестве подарка Карлу II. Графине Арундельской пожаловали гондолу и негритенка. Подобно негритенку с картины Карпаччо «Чудо распятия», был он, скорее всего, гондольером. На Мальте Дизраэли повстречал бывшего гондольера Байрона, Баттисту Фалзиери, и так как дела у того обстояли неважно, забрал с собой в Англию. Фалзиери был с Байроном в Греции до последнего его часа, смачивал умирающему поэту губы. К Дизраэли он сильно привязался и, по словам сэра Гарольда Николсона, «после многолетнего проживания в Англии женился на горничной миссис Дизраэли, затем в качестве корреспондента „Внутреннего вещания“ был направлен в Индию».
По пути мой гондольер певуче выкликал названия дворцов, мимо которых в данный момент мы проплывали. Хотя Наполеон и сжег Золотую книгу, содержавшую титулы венецианской аристократии, Большой канал сохранил большую часть знаменитых имен. «Палаццо Реццонико!» — услышал я и взглянул на рустованные стены обширного дворца. Здесь умер Роберт Браунинг. Так как Браунинга постоянно связывают с Реццонико, я уверен, многие полагают, что поэт многие годы жил там. На самом деле там он не написал ни строчки, а жил всего лишь пять недель, когда гостил у сына. Ноябрь — не лучшее время для человека семидесяти семи лет, а тут еще и сквозняки во дворце на Большом канале. Немудрено, что Браунинг простудился. Простуда привела к осложнению, закончившемуся летальным исходом.
Гондольер погрузил багор в янтарную воду и, кивнув в сторону противоположного берега, обратил мое внимание на погруженный в дремоту дворец Мочениго. Произошедшие там дикие события составляют часть венецианской истории. На Большом канале нельзя не припомнить фантастический дом с четырнадцатью слугами, собакой, волком и лисой, где среди женских криков и страстных сцен Байрон умудрился написать первую часть «Дон Жуана». В этот дворец Байрон затащил упиравшегося Томаса Мора и настоял на том, чтобы он у него остался, хотя Мор, ясно представляя себе неудобства, которые претерпит, предпочел бы остановиться в гостинице. «Когда я ощупью пошел за ним по темному залу, — писал Мор, — он воскликнул: „Осторожно, собака!“ и, прежде чем мы сделали еще несколько шагов: „Осторожно, а то обезьяна прыгнет на вас!“» Опаснее мастифа и обезьяны оказалась крестьянская женщина двадцати двух лет, жена пекаря. Байрон повстречал ее, когда ездил верхом. Звали ее Маргарита Кони. «Красивое животное, — выразился о ней Байрон, — но неприрученное». Поэт, словно магнит, притягивал к себе разных бродяжек. Он пытался избавиться от нее, даже позвал полицию, когда она явилась во дворец, но она заявила, что оставила мужа и намерена стать любовницей Байрона.
Она не умела ни читать, ни писать. Пришла в крестьянском платье, но вскоре она его выбросила и начала покупать себе модную одежду. Байрон бросал в огонь шляпу за шляпой, но девушка стояла на своем: носила платье со шлейфом, который называла «хвостом». В доме она заняла главенствующее положение, терроризировала слуг и могла уничтожить любую женщину, заподозрив в ней соперницу. Байрон позволил ей вести дом. В результате четырнадцать слуг стали работать как положено, и хотя делали это из страха, дворец стал изумительно чистым, а счета вполовину уменьшились.
Маргарита не стала музой Байрона, хотя ее заботливость вдохновила его на самое лучшее когда-либо написанное им письмо. «Осенью, — писал он Джону Марри, — по пути в Лидо нас, вместе с моими гондольерами, настиг шквал, гондоле угрожала серьезная опасность. Шляпы слетели, лодка наполнилась водой, весло потеряли. Гром, ливень, море бушует, ночь приближается, ветер усиливается. По возвращении, после долгой борьбы, я застал ее на ступенях дворца Мочениго на Большом канале. Черные глазищи сверкали сквозь слезы, длинные черные волосы намокли, упали на лицо и грудь. Она и не думала прятаться от бури: и волосы, и платье облепили ее тонкую фигуру. Молнии сверкали, волны накатывали ей на ноги. Она похожа была на Медею, сошедшую с колесницы, или Сивиллу. Единственными живыми существами среди разбушевавшейся стихии были, кроме нее, только мы. Увидев меня живым, она не бросилась обнимать меня, как можно было ожидать, а закричала: „А, собака Мадонны, нашел время ездить в Лидо?“ Затем побежала в Дом и нашла утешение в том, что стала бранить лодочников за то, что те не предвидели бурю. Мне говорили слуги, что она не вышла за мной на лодке только потому, что все гондольеры Канала наотрез отказались выйти в море в такой момент. Тогда-то она и уселась на ступени и просидела там, не сходя с места. Никто не мог ее увести или успокоить. Радость ее при виде меня была смешана с яростью. Так, наверное, выглядит тигрица, когда ей возвращают детенышей».
На безопасном расстоянии в сто пятьдесят лет можно полюбоваться тигрицей, невероятной женщиной, соблазнившей Байрона. Но пришел момент, когда и он устал от ее эмоций и сцен. Она измучила его ревностью: Маргарита даже сделала попытку выучиться читать, чтобы узнать, не приходят ли ему письма от женщин. Байрон сказал, что они должны расстаться. Маргарита пришла в ярость, но ушла без борьбы. На следующую ночь, однако, послышался звон стекла, вслед за которым явилась и сама Маргарита. Она вошла в комнату, в которой ужинал Байрон, и ударила его по пальцу столовым ножом. Многострадальный лакей Байрона, Флетчер, разоружил ее, а Тит сопроводил до ступеней дворца, и с них она спрыгнула в Канал. Ее спасли и, после того как доктор осмотрел ее, отправили домой. «Байрон привел ее в чувство со спокойной уверенностью опытного человека, — писал Питер Куиннел, — и он не очень верил в женские самоубийства». Тем не менее этой связи пришел конец. Байрон видел ее после этого дважды: один раз издалека, другой — в театре.
Я попросил гондольера подвезти меня ко дворцу Мочениго. Мы дрейфовали возле фонарей, а я разглядывал ступени, с которых Маргарита совершила знаменитый прыжок в воду. Возможно, кто-то спросит: как сложилась судьба пылкой амазонки? В 1860 году У. Хоуэлс приехал в Венецию в качестве американского консула и прослужил там пять лет. В очаровательной книге воспоминаний он написал о старой женщине, державшей магазин, который торговал сливочным маслом и сыром. Магазин находился возле кампо [80] Сант Анджело. Хоуэлсу сказали, что владелица магазина была когда-то любовницей Байрона. В нескольких недобрых словах — ему, в конце концов, было всего лишь двадцать три года — он описал ее как «толстую грешницу, в которой не осталось и следа красо ты, лысую и недовольную». Если это и в самом деле была Маргарита Кони, то ей, должно быть, было семьдесят четыре года, а Байрона не было на свете тридцать шесть лет.
80
Кампо — букв, поле (ит.).Так называются многие площади в Венеции.
Затем мы продолжили наше путешествие. Я слышал предупреждающие крики гондольеров при повороте в темные боковые каналы, но старинные крики premi и stall — «направо» и «налево», — упомянутые Рёскиным и многими другими писателями, больше не звучат. Слышал я и музыку, а потом из бокового канала выплыла процессия, которую поначалу я принял за похоронную. Медленно вышла большая барка, увешанная электрическими лампочками, но вместо катафалка, который я ожидал увидеть, судно везло фортепьяно и маленький оркестр, а за баркой, словно летаргические, но музыкально настроенные акулы, следовала дюжина гондол с американцами. Должно быть, то была «Серенада на гондоле», афиши о проведении которой я видел на улице. Два или три члена этой процессии подняли фотоаппараты, мелькнули вспышки, и над водой поплыло сопрано: зазвучала популярная ария.