От Сталинграда до Днепра
Шрифт:
Я не хотел, чтобы она уходила. Я боялся потерять Людмилу с этой самой минуты! В палате у нас присмирели от такого неожиданного поворота дела: ее прочили кому угодно, но только не мне…
А меня ждала третья операция. Главный врач-женщина сама мне объяснила ее цель:
— Надо теперь сшить седалищный нерв, который перерезан осколком. Проводимости нерва пока не будет, но так положено.
И опять повезли меня в операционную. Везли меня и Алла, и Людмила. Людмила в операционную не вошла, а осталась в коридоре. Она моргнула мне на прощанье и улыбнулась. Алла от меня не отходила. И опять заныло в груди: которую же я люблю?..
Опять скрутили, согнули, навалились… На этот раз долго не могли попасть иглой в нужное место, и пришлось мне терпеть несколько уколов, пока наконец нижняя часть тела не онемела. Потом действие анестезии кончилось,
Она приходила ко мне в палату каждый день, практиковалась на мне. Накладывая мне повязку на руку, на ногу, на голову или грудную клетку, она смеялась, шутила, а я готов был круглые сутки исполнять роль манекена…
Я почувствовал, что между мной и моими друзьями подуло холодком.
— И ничего в Людмиле нет хорошего!
— Хозяйкой и матерью ей не бывать. Слишком красивая, с ней дом не построишь…
— Зря ты, Мансур, забиваешь себе голову Людмилой. Она годится в жены генералу. А ты кто? Пять минут как младший лейтенант…
Так рассуждали все, кроме моего соседа-азербайджанца.
Яролиев завидовал мне по-хорошему и гордился мной. Он приставлял к своему горбатому носу большой палец, а остальными, растопыренными, крутил и дразнил всех…
А один пожилой уже офицер, долго молчавший на все на это, сказал так:
— Я знал, что Людмила станет дружить с Мансуром. Женщины любят мужчин скромных и честных. А вы кто такие сейчас? Пи-ки-ров-щи-ки! Охотники до любовных приключений!
Он очень насмешил всех нравоучительным тоном, и меня тоже. Я к этому времени уже понял, что хлопцы просто отходят душой после ужасов фронта. Что в рассказах «пикировщиков» больше озорного вымысла, чем правды, и, конечно, каждый в душе мечтает о единственной…
В госпитале я тоже, случалось, пел. А когда, бывало, нарисую девичий портрет, который так похож — и красивей чуть-чуть! — то следствием всего этого была влюбленность «до гроба».
В палате всем своим друзьям я нарисовал их портреты и тем уничтожил холодок, возникший в наших отношениях. Я прослыл среди них хорошим художником…
«Храни меня, мой талисман…» Каким-то непостижимым чутьем я угадывал, что моя судьба ждет меня дома. Я не знал еще имени этой судьбы, не знал, какие у нее глаза… но знал, что она где-то там… Единственная, которую я сразу узнаю, которую я ни с кем не спутаю…
По земле шел апрель 1944 года. За те пять месяцев, что я провалялся в госпиталях, наши войска полностью освободили Право-бережную Украину. Бои шли теперь за окончательное освобождение нашей Родины от гитлеровских захватчиков. Вот-вот погоним — и уже начинаем гнать! — врага на его собственную территорию!..
«Кто сейчас комсорг в нашем батальоне? — думал я с ревнивым чувством. — Кому после меня комиссар полка сказал эти обжигающие слова: «Жизнь комсорга длится в среднем от одной атаки и до двух-трех…» Жив ли сам комиссар?.. Кто еще остается живой из наших хлопцев?»
Рана на моей ягодице зажила, и медицинская комиссия признала меня годным для отправки на фронт. Но мне, бывшему добровольцу, уже не хотелось воевать — навоевался досыта и до рвоты! Принесли мне мое обмундирование: «Торопись! Через полчаса эшелон отправляется на фронт!»
И вот случилось невероятное: мой сосед по палате, тоже признанный «годным», пригласил майора — члена медвоенкомиссии к нам в палату и заявил: «У младшего лейтенанта перебит левый седалищный нерв, и он не годен к боевой службе. Прошу вас — проверьте». Майор приказал мне раздеться и, осмотрев, убедился в том, что моя нога отвисла как тряпка и не чувствует уколов. Так совсем незнакомый мне военврач спас меня от верной гибели, так как я уже был фактически без одной ноги, на которой не держался сапог. Но, когда СССР объявил войну Японии, меня, как годного к боевой службе, опять медкомиссия при райвоенкомате решила отправить на войну как опытного фронтовика и боевого офицера. Мне было стыдно доказывать, что у меня нога хоть и целая, но мертвая. Я боялся, что мне, коммунисту, могут приписать трусость. Но одна пожилая женщина — врач-невропатолог — заявила авторитетной медкомиссии: «Я не позволю вам отправлять на войну этого инвалида с отвислой ногой!» Так я был еще раз спасен от смерти…
С того дня, как мы с Колей Коняевым, Иваном Ваншиным
Все чаще до подробностей вспоминался день, когда меня приняли в партию. Это было в студеном ноябре сорок второго, когда в заметаемых метелями сталинградских степях решалось: быть перелому в войне в пользу СССР или не быть. По траншеям из уст в уста пронеслась ошеломительная весть: на наш участок передовой прибыла бригада политработников, которая ведет прием в ряды ВКП(б). Все самое справедливое, самое светлое в жизни я связывал с партией. Такое знаменательное событие должно было — в моем воображении — обязательно происходить в каком-то чудесном здании, залитом солнцем. А тут — земляные норы на дне окопов, где мы, чумазые и обляпанные грязью, спасаемся от метелей и стужи в коротких перерывах между боями. Признаюсь, в первую минуту мелькнуло сожаление, что моей давней заветной мечте суждено осуществиться в такой неторжественной обстановке. Но, оказывается, политотдельцы учли этот психологический момент. Бригада из трех-четырех человек комсостава, писарей да фотографа, вооруженная, как и мы, автоматами, гранатами, пистолетами и каждоминутно готовая, как и мы, принять бой, делала все, чтобы создать для вступающих в партию окопных солдат приподнятое, праздничное настроение. Безукоризненно выбритые, подтянутые, они всем своим видом как бы говорили нам, что, несмотря на тяготы окопного быта, несмотря ни на что, вступление в партию осуществится для нас в максимально торжественной обстановке. В портфелях и полевых сумках они имеют все необходимое, чтобы в любом окопе тут же начать процедуру оформления. Деловито и без лишних слов заполняют наши анкеты. Берем из стопки чистые листы для заявлений. «А как писать?» — спрашиваем, уверенные, что и для заявлений существует определенная форма. Но политотдельцы говорят: «Пишите так, как подсказывает вам ваше сердце». И вот каждый, отвернувшись от всех, задумался над своим листом. Сердце много чего подсказывает. Тут и гнев на захватчиков земли нашей, и боль воспоминания о вчерашнем бое, в котором погиб друг, и желание биться в первых рядах за освобождение Родины, а уж если погибнуть — то коммунистом! И страстная мечта о лучшем будущем для всего нашего многонационального советского народа… И все, что подсказывает солдату сердце, выливается, наконец, в четыре сокровенных слова: «Прошу принять в ряды ВКП(б)…» Так были, оказывается, написаны миллионы фронтовых заявлений. А солдату, написавшему эти слова, казалось, что он высказал ими все-все, что скопилось в душе…
Но есть во мне одно качество, с которым я мучаюсь, с которым я сам справиться не могу, — какая-то повышенная, что ли (а может, назвать ее болезненной?), совестливость. Мне даже после «острова смерти» на Днепре было совестно, что я остался живой там, где погибли почти все…
И еще одно. Интуитивно я уже тогда догадывался, что как бы ни сложилась моя жизнь в дальнейшем, с какими бы замечательными людьми ни свела, а такой человеческой дружбы, какая возникает на фронте под огнем, у меня уже не будет. Через много-много лет мы вдвоем с женой будем ехать, будем очень торопиться куда-то и увидим в безлюдном месте корову, которая только что отелилась. Теленок мокрый, у коровы еще не выпал послед, а кругом ни души. Мы, естественно, вернемся назад, чтобы сообщить животноводам об отелившейся корове. Окажется, что корову потеряли, ищут, станут нас горячо благодарить за находку, а один из животноводов скажет: «Не видите, что ли, «Запорожец». Хозяин — фронтовик. На «Жигулях» бы к нам не поехали за двадцать пять километров из-за коровы…» И мне будет приятно перед женой, что о нас, фронтовиках, в народе через столько лет сохраняется высокое мнение.
Это мнение справедливое. Сколько я замечаю, фронтовики на всю жизнь удержали что-то особенное в своей человеческой натуре, особенную отзывчивость, способность понимать обстоятельства другого человека как свои собственные.
Всю жизнь буду мечтать о встрече с Сашкой Колесниковым из 13-й гвардейской дивизии нашего 32-го гвардейского стрелкового корпуса. Я его спас, когда мы плыли через Днепр под артиллерийской бомбежкой, и без него бы я пропал на «острове смерти»… Жив ли он еще? Не знаю ведь ни отчества, ни места, ни точного года его рождения…