Отчаяние
Шрифт:
Превозмогая себя, потухшим голосом Абакумов ответил:
– Я понял, товарищ Сталин...
Сталин устало отвалился на спинку кресла, потом, испугавшись, что этот красавец, косая сажень в плечах, увидит его старческую немощь, резко придвинулся к столу:
– Ну и что же вы поняли?
– Материалов достаточно на обоих: были знакомы с Бухариным, Зиновьевым, Рыковым, Радеком, дружили с Мейерхольдом, Мандельштамом, Тухачевским...
Сталин собрал тело, заставил себя легко подняться из-за стола, походил по кабинету, не вынимая трубки изо рта, но не куря ее, а лишь посасывая; расхаживал бодро, хотя мучительно болела вся правая часть тела и пальцы леденели. Потом наконец остановился перед Абакумовым и, не отводя рысьих глаз с постоянно менявшимися зрачками от его лица, спросил:
– Кандалы у вас
– Только наручники, товарищ Сталин. У нас в тюрьмах нет кузниц: Дзержинский приказал уничтожить...
– Меня интересует: у вас с собою есть эти самые наручники?
– Товарищ Сталин, никто из входящих к вам не имеет права носить с собой не только оружие, но и любой металлический предмет... Я подтвердил это указание тридцать четвертого года новым приказом...
– Что, боитесь, Ворошилов меня саблей зарубит? – хмуро усмехнулся Сталин. – Или Молотов маузер вытащит? Он слепой, стрелять не умеет, да и от страха помрет... Зря, что не принесли с собою наручники. – Сталин по-арестантски протянул ему руки. – Вам бы меня надо первым сажать в острог... Я ведь ближе, чем Майский и Эренбург, сотрудничал и с Бухарчиком, и с Каменевым... Он меня Коба звал, я его Левушка... Да и председатель Реввоенсовета для меня был не Иудушкой, а товарищем Троцким...
Зрачки его глаз расширились, словно после кокаина, в них была тоска и ненависть, говорил, однако, с усмешкой, лицо жило своей жизнью, только глаза ужасали, особенно бегающие зрачки.
– Ну, что ж не сажаете? Я ведь для вас сладок... Какой процесс можно поставить?! Жаль, хороших режиссеров не осталось...
Сталин вернулся к себе за стол, Абакумову кивнул на стул, снова пыхнул пустой трубкой (профессора Виноградов и Вовси советовали не отказываться от привычки сосать трубку, запах табака постоянен. «А если уж невтерпеж, пару раз пополощите рот дымком, стараясь не затягиваться. Хотя здоровье у вас богатырское, но и богатырям надо уметь себя щадить»).
– При ком в нашу партию вступил бывший меньшевик Майский? – сурово спросил Сталин, не спуская глаз с Абакумова.
Тот молчал.
Сталин отчеканил:
– При Ленине. Более того, Ленин публично перед ним извинился в прессе за какую-то неточность в своем выступлении. При ком в нашу партию вступил Вышинский, бывший террорист, меньшевик и преследователь Ильича в июньские дни? А? Что молчите? Боитесь попасть впросак? При Ленине! Ему этот вопрос докладывал Молотов, и Ленин согласился с необходимостью принять в партию грамотного юриста... Ленин не терпел сведения личных счетов со своими политическими противниками и нам это завещал... А Заславский, который назвал Ильича «немецким шпионом» и требовал суда над ним в семнадцатом? При ком он примкнул к нам? При Ленине... А сейчас фельетонист в «Правде»... И вот эти бывшие меньшевики громили группы Троцкого, Зиновьева и Бухарина почище многих большевиков... Те, страха ради иудейска, отмалчивались, видите ли... Хоть и были русскими и украинцами вроде Постышева или Чубаря с братьями Косиорами...
– Я понял, товарищ Сталин, – глаза Абакумова сияли, ибо Хозяин впервые так доверительно, по-отцовски, говорил с ним, не произнеся ни единого резкого слова (хоть от него все можно принять, гений). А ведь он, оказывается, брякнул то, что Сталину совсем не по душе...
– Ну и что вы поняли? – глаза внезапно изменились, в них появилось доброжелательство. – Что вы поняли? – повторил Сталин.
– Я сниму наблюдение с товарища Майского...
Сталин начал раскуривать трубку.
Абакумов вдруг с ужасом вспомнил показания сына Троцкого, Сергея Седова. Тот с отцом уехать отказался, большевик, военный инженер, патриот державы, был расстрелян в тридцать седьмом, а сначала сидел в Сибири. Перед казнью пришел приказ Ежова поговорить о его житье-бытье в Кремле. Квартира Троцкого была неподалеку от сталинской, сыночек тогда такое порассказал... Особенно врезался в память эпизод: «Я очень дружил с Яшей Сталиным, он у нас порою ночевал... Отец бил его смертным боем, когда охрана доносила, что он курит. „Мой отец – зверь“, – сказал однажды Яша, сотрясаясь в рыданиях. Мама уложила его спать у нас, а он все умолял: „Оставьте меня жить у вас, я его ненавижу...“»
Абакумов сжег эти показания у себя в кабинете, ужаснувшись тому, сколько лет они валялись в спецархиве.
Сталин тогда наложил на списке резолюцию «ВМСЗ» – «высшая мера социальной защиты» (иногда писал «ВМН» – «высшая мера наказания»), потому что Абакумов объяснил: «Они хранили архивы, связанные с клеветническими заявлениями сыновей врагов народа, которые жили в Кремле».
Сделав один пых, Сталин прополоскал рот табачным дымом, отложил трубку в сторону («Что бы я делал без Виноградова, Вовси и Когана? Четверть века они со мною, четверть века держат мне форму, ай да умницы») и медленно произнес:
– Когда я ехал в Лондон, к Ленину, на съезд, один из делегатов тоже много говорил об английской «специфике». С моей точки зрения, тем не менее, там нет никакой специфики... Одна островная амбициозная гордыня... И мы собьем эту самую мифическую амбициозную специфику... Дайте время... Так что не надо защищать Майского, его дрянную болтовню ссылками на какую-то специфику... Вся их специфика заключается в том, что на завтрак дают овсяную кашу, словно там не люди живут, а жеребцы с кобылами... И Майский, и Эренбург нам нужны... Пока что, во всяком случае... Вот придут новые кадры, умеющие говорить с людьми Запада без униженного русского пресмыкательства, тогда и... Делайте свое дело, Абакумов... Давайте информацию, а уж нам предоставьте возможность принимать решения... Всегда помните слова нашего учителя, нашего Ильича: если ЧК выйдет из-под контроля партии, она неминуемо превратится в охранку или того хуже... Так-то... За вами – информация, за нами, ЦК, – решения... Уговорились?
– Спасибо за указания, товарищ Сталин, конечно, уговорились...
...Возвращаясь после таких бесед домой, Абакумов чувствовал себя совершенно измотанным, словно весь день дрова колол.
Единственное успокоение он находил в беседах с дочкой, приглашал ее в свой кабинет, угощал диковинными французскими конфетками и, слушая ее веселый щебет, расслаблялся, постепенно успокаивался, заряжаясь верой в то, что во имя счастья детей отцы должны нести свой крест, постоянно соблюдая при этом условия игры – никем не написанные, никогда не публиковавшиеся, вслух не произносившиеся, но всегда существовавшие.
...Комурова министр обычно принимал без очереди, прерывая встречи с другими сотрудниками, ибо знал, сколь дружен Богдан с Берия.
Так и сегодня он радушно усадил его за маленький столик, заказал порученцу «липтон» с английскими печеньицами «афтер эйт» и, порасспросив о домашних, приготовился слушать своего могущественного подчиненного.
...Абакумов стыдился признаться себе в том, что панически боялся Комурова. Он боялся его не потому, что видел в деле: и на фронтах, когда случалось какое ЧП, и в камерах, где он лично пытал тех, кто отказывался сотрудничать со следствием при написании того или иного сценария для процесса (работал в майке – волосатый, неистовый; воняло потом, и это более всего запомнилось Абакумову: не крики начальника Генерального штаба Мерецкова, которого он истязал в июле сорок первого, а именно едкий запах пота); он боялся Комурова потому, что не мог понять таинственной непоследовательности его поступков и предложений, которые каким-то странным образом оказывались в конце концов верхом логического умопостроения, законченным, абсолютным кругом.
То ли он счастливчик, есть такой сорт людей, которых постоянно хранит Бог, то ли в нем была сокрыта какая-то потаенная, неизвестная ему машина, которая умела превратить хаос в порядок.
Это последнее страшило его более всего, даже больше, чем дружеское покровительство Берия.
Мне Берия тоже покровительствует, размышлял Абакумов, он мою кандидатуру назвал, век не забуду, зато я теперь бываю у генералиссимуса чаще, чем Лаврентий Павлович; кто знает, не придет ли час моего торжества, если я почувствую время, когда на стол Сталина нужно будет положить те материалы, которые помимо моего приказа сами по себе приходят в этот дом, ложась пятном на Берия. Тут и думать нечего! А узнай генералиссимус о девках маршала?! Если б пять-шесть, у кого не бывает – а ведь уж под две сотни подвалило!