Отчёт перед Эль Греко
Шрифт:
Мы с сестрой гуляли по винограднику, собирая последние ягоды, еще висевшие на лозах. И вдруг с улицы донесся гул, крики и ослиный рев. Мимо проходила толпа с осликами, гружеными кадками, кастрюлями и турчанками. Мужчины бежали сзади, – кто босой, кто в стоптанных сапогах, с тюрбанами на головах, молча, сопя, поспешно направлялись в сторону Кастро. Они шлепали по грязи, жара разыгралась, воздух закипал.
– Турки, собаки! – простонала мать, схватила нас под мышки и увела домой.
Обняв ее колени, я спросил:
– Куда они торопятся? Чего им нужно? Почему ты дрожишь?
Мать погладила меня по голове:
–
Приоткрыв окно, мы смотрели. Толпа удалилась, исчезла за маслинами, на дорогу опустилась тишина.
– Пошли! – сказал отец. – Быстрее. Пока солнце не село.
Мать схватила нас за руки, отец вытащил из-под подушки револьвер, осмотрел его. Револьвер был заряжен, отец сунул его в карман и последовал за нами.
Солнце садилось, когда мы вошли в крепостные ворота. На улочках уже потемнело, торопливо сновали люди, хлопали двери, матери выходили из домов и звали детей. Соседка наша Фатима-ханум, увидав нас, не поздоровалась.
Отец занял свое место в углу дивана у окна во двор. Мать выжидающе стояла перед ним, – знала, что он отдаст какой-нибудь приказ. Отец взял табакерку и медленно, не спеша, не поднимая глаз, сделал закрутку.
– Ни шагу из дому! – сказал он.
Затем, повернувшись ко мне, нахмурился:
– Боишься?
– Нет, – ответил я.
– А если турки выломают дверь, ворвутся в дом и зарежут тебя?
Волосы у меня на голове встали дыбом. Я почувствовал острие ножа у горла и хотел закричать: «Боюсь! Боюсь!», но взгляд отца был устремлен на меня, и мне стало стыдно. Внезапно я набрался духу:
– Даже если меня зарежут, все равно не боюсь!
Я почувствовал отвагу в сердце.
– Хорошо, – сказал отец и закурил.
Летом, когда я ездил в село повидать перед смертью деда, я отправился спать вместе с одним из дядей на баштан. И вдруг, когда сон уже брал меня, послышался странный треск: «крр! крр! крр!» Испугавшись, я придвинулся поближе к дяде и спросил: «Что это трещит? Мне страшно». А он повернулся ко мне спиной, злой, что я перебил ему сон: «Спи, кастриец, спи. Впервые такое слышишь? Это арбузы растут». Так и в тот день под взглядом отца мне показалось, что сердце мое увеличивается и трещит.
Мегало Кастро имеет четверо городских ворот. Каждый вечер с заходом солнца турки запирали их, и в течение всей ночи никто уже не мог ни войти, ни выйти. Те немногие христиане, что были внутри, оказывались таким образом в ловушке, – открывали ворота только с восходом солнца. А ночью, когда ворота были заперты, турки могли устроить резню, потому что в городе турок было больше, да и турецкий гарнизон стоял.
Тогда, несколько дней спустя, я впервые пережил резню. Тогда мой детский разум за прекрасной маской – за зеленой землей, щедрым виноградником, морем, пшеничным хлебом и улыбкой матери, – за всем этим он увидел впервые подлинное лицо жизни – череп.
Тогда впервые тайно запало в душу мою зерно, которому значительно позже суждено было расцвести и дать плоды – не затуманенный, открытый денно и нощно, без страха и без надежды пребывающий внутри меня третий глаз.
Мы сидели в доме, заперев дверь на два засова и прижавшись друг к другу, – мать, сестра и я, – и слышали, как снаружи, за дверью ходили разъяренные турки, как
Думаю, если бы незримое могло стать зримым, в те часы я увидел бы, как окрепла моя душа. Я чувствовал, что за несколько часов из ребенка я вдруг стал мужчиной.
Так прошла ночь. На рассвете гул стих, смерть удалилась. Мы осторожно окрыли дверь, высунули головы наружу. Несколько соседок робко приоткрыли окна и наблюдали за улицей. Турок, продавец бубликов, плешивый, с тоненьким голоском, как раз проходил мимо с огромным лотком на голове, нараспев расхваливая свои бублики с корицей и сезамом. Какое это было счастье, что все возродилось вновь, и мы словно впервые видели небо, облака и лоток, нагруженный ароматными бубликами… Мать взяла мне один, и я принялся жевать с несказанным наслаждением.
– Мама, резня миновала? – спросил я.
Мать перепугалась.
– Молчи! Молчи, сынок, не накликай ее! Она может услышать свое имя и вернуться.
Я написал слово «резня», и волосы встали у меня дыбом от страха. Потому что тогда, когда я был ребенком, это слово состояло не из пяти стоящих рядом букв алфавита, но было страшным гулом, ногами, стучавшими в дверь, ужасными образинами с ножами в зубах, и еще вопящими по всему кварталу женщинами и мужчинами, которые, стоя на коленях за дверью, заряжали ружья. И некоторые другие слова для нас, чье детство прошло на Крите в те времена, тоже обильно источают кровь и слезы, а над ними пребывает целый распятый народ. Слова эти – свобода, Святой Мина, Христос, восстание…
Тяжела и безрадостна судьба человека, который пишет, потому что он, естественно, вынужден пользоваться словами, то есть преобразовывать свой внутренний порыв в неподвижность. Каждое слово – очень твердая скорлупа, внутри которой пребывает огромная взрывная сила, – чтобы понять, что она желает выразить, нужно дать ей взорваться внутри, подобно мине, и освободить таким образом пребывающую в заточении душу.
Один раввин, отправляясь на молитву в синагогу, составлял завещание и с плачем прощался с женой и детьми, потому что не знал, вернется ли после молитвы живым. «Потому что, – говорил он, – когда я произношу какое-нибудь слово, например: “Господи…”, слово это разрывает мне сердце, ужас овладевает мной, и я не знаю, смогу ли перейти к следующему слову – “…помилуй”».
О, если бы кто-нибудь мог читать так песню, или слово «резня», или письмо любимой женщины, или этот «Отчет», составленный человеком, который много боролся и очень мало чего достиг в жизни своей!
На другой день рано утром отец взял меня за руку и сказал:
– Пошли!
Мать испугалась:
– Куда ты ведешь ребенка? Ни один христианин еще не вышел из дому.
– Пошли, – повторил отец, открыл дверь, и мы вышли.
– Куда мы идем? – спросил я, и рука моя задрожала в его огромной ручище.