Отчёт перед Эль Греко
Шрифт:
Отец слушал, оттопырив ухо, и что-то бормотал. Удовольствия он не получал, сидел, как на углях, ерзал на стуле и, вытащив платок, принялся вытирать со лба обильно выступавший пот. Поняв, что верзилы – братья и ссорятся, он вскочил вне себя от ярости.
– Что за чушь! – громко сказал он. – Пошли отсюда!
Он схватил меня за руку, и мы ушли, опрокинув в спешке несколько стульев.
Отец тряхнул меня за плечо и сказал:
– Чтоб ноги твоей никогда больше не было в театре, несчастный! Слышишь?! Не то – шею сверну, как куренку!
Таким было мое первое знакомство с театром.
Дул свежий ветерок, разум мой дал ростки, а душа наполнилась анемонами. Приходила весна со своим нареченным, Святым Георгием, верхом на белом коне. Приходило лето, и Богородица ложилась на плодоносящую землю:
Время шло, я рос, базилик и бархатцы во дворе становились меньше, по ступенькам к Эмине я поднимался одним махом, и ей уже не нужно было подавать мне руку. Я рос, и внутри меня росли давние желания, возникали другие, новые. Жития святых уже слишком стесняли меня, и я страдал. Не потому, что я не верил, – я верил, но слишком покорными казались мне теперь святые, слишком сгибались они пред Богом, во всем соглашаясь с Ним. Кровь Крита пробудилась во мне, и я смутно ощущал, не осознавая еще того ясно разумом, что настоящий мужчина – тот, кто сопротивляется, борется и в случае большой необходимости не побоится сказать «Нет!» даже Богу.
Это новое для меня волнение я не мог выразить словами, но в то время в словах я и не нуждался. Понимал я безошибочно, без помощи разума и логики. Печаль овладевала мной, когда я видел, что святые, скрестив руки на груди, стоят у врат Райских, взывая и умоляя в ожидании, что те откроются. Они напоминали мне прокаженных, которых я видел каждый раз, идя к нам на виноградник: они сидели у крепостных ворот с отвалившимися носами, без пальцев, с гниющими губами и простирали обрубки своих рук к прохожим, моля о подаянии. К ним я совсем не чувствовал никакой жалости, но только отвращение, и, отвернувшись, спешил пройти мимо. Такими вот начали представать в моем детском воображении и святые. Неужели нет иного пути в Рай? После сказочных драконов и принцесс я оказался в Фиваидской пустыне со святыми нищими и чувствовал, что от них тоже нужно уйти.
Всякий раз к большому празднику мать готовила сладкое – когда курабье, когда лукум, а на Пасху – пасхальные куличики. Я одевался по-праздничному и шел поздравить дядей и теток. Они радушно принимали меня и давали в подарок серебряную монету, чтобы я мог купить конфет или переводных картинок. Но на следующий день я бежал в книжную лавку господина Луки и покупал книжки о дальних странах и великих первооткрывателях: видать, семя Робинзона запало мне в душу и дало ростки.
Мало что понимал я из этих новых «житий святых», но суть их оседала в глубинах души моей. Она расширяла мой разум, наполняя его теперь уже средневековыми замками, экзотическими пейзажами и таинственными островами, благоухавшими гвоздикой и корицей. Я видел дикарей с красными перьями, которые зажигали костры, жарили людей и плясали, а острова вокруг них улыбались, как младенцы. Эти новые святые не просили о подаянии, – все, чего они только желали, они брали своим мечом, – о, если бы только можно было въехать в Рай верхом на коне, как эти рыцари! Герой и святой – вот совершенный человек, думалось мне.
Отчий дом стал тесен. Мегало Кастро стал тесным. Земля казалась мне тропическим лесом с красочными птицами и животными, с налитыми медом плодами, и мне хотелось пройти через весь этот лес, охраняя некую бледную женщину, которой угрожала опасность. Как-то проходя мимо одной из кофеен, я увидел ее лицо: ее звали Женевьева.
Теперь в воображении моем образы святых неразрывно слились с образами безрассудных рыцарей, отправившихся спасать мир, Гроб Господень или женщину, неразрывно слились с образами великих исследователей, а корабли Колумба, отплывшие из маленькой испанской гавани, – с кораблями, которые до того везли святых в пустыню, и тот же ветер наполнял им паруса.
А когда позже я прочел о герое Сервантеса, Дон Кихот казался мне святым великомучеником, отправившимся из никчемной обыденности, сопровождаемый хохотом и улюлюканьем, на поиски скрытой за внешними явлениями сущности. Какой сущности? Тогда я этого не знал, но позже понял: сущность всегда одна и та же, поскольку, чтобы возвыситься, человек до сих пор не нашел иного способа, как преобразовывать материю и подчинять личность некоей надличностной цели, пусть даже химере. Если сердце верит и любит, химеры не существует, – существуют только мужество, вера и плодотворное действие.
Прошли годы. Я пытался навести порядок в этом хаосе моего воображения, но сущность эта, – все такая же смутная, какой явилась она мне в детстве, – всегда кажется мне сердцем истины: долг наш – поставить перед собой некую цель, которая превыше наших личных забот, превыше удобных привычек, превыше нас самих. Некую цель, к достижению которой мы будем стремиться денно и нощно, презирая насмешки, голод и смерть. Даже не достичь, ибо гордая душа, едва достигнув цели своей, тут же передвигает ее все дальше и дальше. Не достичь, но никогда не прерывать восхождения. Только так жизнь становится благородной и цельной.
Объятое таким пламенем и прошло мое детство. Все свершения святых и героев казались мне самым простым, самым реальным движением человека. И пламя это соединялось с другим, более сильным пламенем, охватившим в те годы рабства Мегало Кастро и Крит.
В те далекие героические годы Мегало Кастро не был скоплением домов, лавочек и узеньких улочек, прижавшихся к побережью Крита у непрестанно рассерженного моря. Души, обитавшие там, не были безголовой или многоглавой беспорядочной толпой мужчин, женщин и детей, все силы которых растрачивались на повседневные заботы о хлебе да семье. Некий неписаный, суровый закон управлял ими, и никто не поднимал мятежной головы против этого закона, ибо над головами у всех был некто, дававший наказы. Весь город был крепостью, каждая душа в нем была крепостью, веками пребывавшей в осаде, а капитаном крепости был святой – Святой Мина, покровитель Мегало Кастро. Весь день пребывал он неподвижно на иконе в своей крохотной церквушке, сидя верхом на сером коне, с поднятым кверху красным копьем, с короткой курчавой бородой, опаленный солнцем, с грозным взглядом. Весь день, нагруженный серебряными обетными подношениями – руками, ногами, глазами, сердцами, которыми кастрийцы обвешали его, моля об исцелении. Он оставался неподвижным, делая вид, будто он – всего лишь изображение – доска да краски, но как только наступала ночь, и христиане собирались в своих домах, и один за другим гасли огни, он одним махом раздвигал серебряные подношения и краски, пришпоривал коня и ездил по ромейским кварталам. Ездил по городу, неся дозор. Запирал двери, которые христиане по забывчивости оставили открытыми, свистел ночным прохожим, чтобы те шли домой, или же стоял у дверей, радостно прислушиваясь к пению. «Должно быть, свадьба, – тихо говорил он. – Да будут же они благословенны, да родят детей, чтобы множился мир христианский». Затем он двигался вдоль крепостных стен, опоясывавших Мегало Кастро, до самого рассвета, а с первым петушиным криком прыгал верхом на коне в церковь и поднимался в свою икону. Святой снова прикидывался равнодушным, но конь его был покрыт потом, а пасть и грудь его – пеной, и когда церковный сторож господин Харалампис рано поутру приходил чистить и натирать подсвечники, он видел, что конь Святого Мины взмылен, но не удивлялся, потому что знал, как и все про то знали, что ночью святой ездит по городу, неся дозор. Когда же турки точили ножи, собираясь напасть на христиан, Святой Мина устремлялся с иконы на защиту кастрийцев. Турки его не видели, но слышали ржание его коня, узнавали его голос, видели искры, летевшие из-под конских подков на мостовую, и в страхе запирались в своих домах.
А несколько лет назад турки даже видели его своими глазами. Они снова собирались устроить резню, но Святой Мина верхом на коне ринулся в турецкий квартал. Полоумный ходжа-Мустафа увидал, как он выезжает из-за угла, и пустился наутек с криком: «Аллах! Аллах! Святой Мина едет!» Подсматривая из-за приоткрытых дверей, турки видели его в золотой одежде, с курчавой серой бородой и красным копьем, и с дрожью в коленях вкладывали ножи обратно в ножны.
Для кастрийцев Святой Мина был не просто святым, но и их капитаном. Его называли «капитан Мина» и тайком носили ему оружие для благословения. Мой отец тоже зажигал ему свечку, и один Бог знает, чего только при этом ни говорил, каких упреков ни высказывал за то, что тот медлил с освобождением Крита.