Отчуждение
Шрифт:
– Оно, конечно, живем, хлеб жуем, – дед по-рыбьи пошамкал ртом. – Но жизнь прожить – не поле перейти. Понял? Ничего ты не понял. Кроме хлеба еще есть душа. А она чего-то болит. И жить спокойно не давала, и помирать мешает. Не угодил я ей.
– Дед, а ты хороший человек?
– Да вроде хороший. Неплохой. Но я какой-то… при поле существовал. Полевой человек. Хомяк, истинный хомяк, убей меня Бог лаптем. Или трава: вырос, дал семя и высох. Тьфу, прости Господи. Чувствую, что это неправильно, но чувствую также, что до правды мне не дойти. Вот детям дал знатные имена, думал, хоть они не будут травой… Я думал, Бетховен умный,
Я молчал.
– Но на поле истину не ищи. Ее там нет. Это я знаю точно. Пшеница есть, а истины нет. И в церкви, я думаю, истиной не пахнет. Там пахнет ладаном. А при чем здесь душа? То-то. Человек не должен быть хомяком…
– Он должен быть человеком, – сказал «Соломон», то есть я, вкладывая в эти слова какой-то мне самому еще не ясный смысл.
– Возможно, – ответил дед Кузьма Петрович. – Возможно…
С тем и помер – с философской нотой на устах. Я никогда раньше не слышал от него слово «возможно». Он был патриархально категоричен, трогательно и жестоко.
Да, перед смертью он произнес еще одну фразу, для него не характерную. Он сказал:
– Вот ты мне внук, родная кровь. А ведь мы чужие…
– Чужие, – эхом отозвался я и с треском надкусил сочное яблоко: этот звук я с детства воспринимал как лилипутский гром среди ясного неба. Гром, молния, потоки воды с небес – я всегда этого побаивался. Забавно.
Меня всегда изумляло и волновало одно свойство реальности: от возможного до невозможного – один шаг; от невозможного до возможного – тоже. Всего один шаг в обратном направлении. Сама реальная возможность перейти черту невозможного волновала меня, придавала энергии и делала меня молодым. Мобильным.
Но вот пробираясь по этой скользкой тропинке, – постоянно перескакивая границы невозможного – я, в конце концов, забрел на опушку детства, с которой и начинал свой тернистый путь.
Прошу понять меня правильно: я не с ума сошел, не об этом речь. Я оказался у разбитого корыта.
Что я хочу сказать? О чем я?
Вот сейчас и разберемся.
В детстве мне казалось, что умному всегда нелегко в жизни. Лично я старался скрывать свой ум (а то, что он у меня был, как-то сразу не вызывало сомнения – ни у меня, ни у моих друзей, ни тем более у недругов). Это уже позже я услышал о «горе от ума», и немало поразился подобному казусу; еще позже узнал, что первым об этом оповестил народы Соломон («Во многой мудрости много печали», – поучительно и бодро сказал Соломон многочисленным ушам и растерянно, даже со страхом добавил: «И кто умножает познания, умножает скорбь?» Думаю, он и сам ошалел от того, что произнес, если, конечно, понял, что сказал…
И практически уверен: при этом он смачно выругался грязным древнееврейским матом.)
Не скрою, мне польстило, что мой тезка и в каком-то смысле предок сподобился на такой кучерявый пассаж. Он на много тысячелетий опередил свое время, мир его праху (если в Библии ничего не напутали, если Соломон – господин Соло, как я называл его про себя, – таки существовал).
Потом я был очарован возможностями ума. Мне казалось, что я на порядок умнее еврейского Соломона, и сумею извлечь из его парадокса тьму тьмущую выгод. Но я лишь все больше и больше постигал причину его растерянности. Вот и вся сомнительная выгода.
А теперь меня мучает ощущение, что меня обманули. Я всю жизнь шел наперекор, скрывал, таился – жил по уму; сейчас мне все чаще начинает казаться, что я бездарно распорядился своей жизнью. А ведь еще ребенком я предчувствовал: будешь умным – профукаешь жизнь. «Смотри-и-и, ой, погоришь!» – лепетал я устами младенца. Но не поверил глупому дитяти – и вот, пожалуйте…
Вот оно, разбитое корыто во всей своей красе – с огромной трещиной посередине, делающей корыто не подлежащим реставрации. Нельзя дважды начать с одного и того же разбитого корыта – невозможно спутать начало и итог. Я прожил не жизнь, понимаете?
Вот дед прожил жизнь, но ему не хватало ума; а я умничал, и мне не хватало жизни. Ум и жизнь – несовместимы, ясно?
Нет, конечно, не ясно. Мне-то хорошо понятно, что вам не ясно. Ладно. Есть один рецепт. Чтобы другие тебя поняли, надо непременно рассказать глупую историю – как правило, историю чьей-нибудь жизни.
Ну, так слушайте. Только, чур, не перебивать и не пытаться делать вид, что вы умнее меня. Я вас умоляю: живите и радуйтесь жизни, не повторяйте моих ошибок. Для того и пишу.
Лучше всего начать старым проверенным способом: «Однажды…» Успех у нетребовательной, а равно и сверхискушенной публики практически гарантирован. Да и у тех, кто считает, что они что-либо понимают, уже есть культурный инстинкт на «однажды». У всего ведь есть свои истоки, начала начал.
Итак, однажды…
Нет, стоп. Должен предупредить, что история начинается не с этого «однажды», с другого, но без первого не вполне будет ясно, где же следует искать само начало.
Возвращался я как-то домой (это и есть «однажды» – для тех, кто не понял) с коллективной, и отчасти дружеской попойки, то есть с вечера, где собиралась группа знакомых между собой мужчин, – знакомых настолько, что каждый был предсказуем в своем поведении, словно пес или орел (может, поэтому пьяные повально становятся орлами?). Единственный способ добиться некоторой непредсказуемости – напиться, и таким образом попытаться разогнать скуку, лежащую в основе любого коллективного общения.
Возвращался я, разумеется, в стельку пьяным, и у меня на это были, по крайней мере, две причины: во-первых, напились все, а во-вторых, я был колоссально разочарован тем, что даже водка не разгоняет скуки. Я сделал маленькое открытие: количество водки не переходит в качество, которое на человеческом языке можно было бы выразить так: стало веселее.
Не стало. Количество перестало переходить в качество: боюсь, я сильно потревожил вечный покой герра Гегеля.
Более того, водка только усугубила скуку, превратив выпивку в скуку особого рода – когда непредсказуемость становится предсказуемой – и оттого особенно тошной. Я переживал свое удивительное открытие весьма болезненно, а именно: меня мутило, знобило и колбасило, звезды прыгали под ногами, которые (ноги, а не звезды) отказывались меня слушаться и заплетались в пируэтах. Голова при этом была гнусно ясной, и я с короткими промежутками мягко, но однообразно, пенял себе: «Ну, что, нализался, осла кусок? Теперь будем всю-то ноченьку блевать? Факт. А ведь с самого начала ясно было, чем все кончится. Плесень ты зеленая».