Отцовство
Шрифт:
Жажда воплощения, которая привела тебя к нам и стремительно растила день за днем, — нам захотелось и в другой душе ее утолить, чтобы не кончалась твоя беззубая улыбка, беспомощное барахтанье, бессвязный лепет… Когда мы пытались представить его, перед нами неотступно вставал твой уходящий младенческий образ.
Мы хотели, чтобы новая жизнь не кончалась, но, продолжась, она будет все-таки другой, совсем новой жизнью, и теперь я думаю: кем ты будешь в ней, моя маленькая, сразу повзрослевшая до старшей; моя единственная, вдруг превратившаяся в сестру? Какое место достанется тебе в расширенном кругу новой семьи, в заботах твоего нового возраста?
Второе дитя появится — но ведь это ты станешь второй.
Но такой — незаласканной, притаившейся, будто бы менее любимой — я еще больше люблю тебя.
Один Бог, одна жизнь, одна душа — как же ты не одна? Долго еще я буду понимать это и не понимать…
Послесловие
Олин вопрос
Десять лет уже Оле. Она знает, что когда-то я написал о ней книгу. И однажды наклоняется над одним из листков на моем столе.
— Это ты про меня писал? Ты любил меня тогда?
Тогда… Значит, любовью она до сих пор называет то, что было тогда. И то, что видит сейчас: как я милуюсь с младшим нашим, годовалым Женей. Это и остается любовью.
А для меня — что остается из пережитого? Пожелтела бумага тех дневников, перепутались воспоминания о трех младенчествах, отбежавших, отшумевших: Олино, Митино, Петино… Вот и четвертое пустилось им вдогонку, на чуть еще заплетающихся ножках. Нахлынуло, проплыло сквозь меня и плещется уже где-то вдали…
Но остаются, как будто рождаясь каждый день, из ничего, — любовь и вина. И чем больше любовь, тем больше вина. И чем больше вина, тем больше любовь.
Священник Владимир Зелинский
Отцовство как исповедание
Отцовство — здесь, в книге, которая лежит перед нами, — и опыт, и состояние души, и философия, и даже исповедание. Но прежде всего оно есть новое качество жизни, обращенной, прикованной к другому человеческому существу. Жизнь, наполненная радостью о другом, называется любовью. «Любовь сорадуется истине», — говорит апостол Павел, ибо одарена тем особым зрением, которое открывает нам истину другого и нас самих. Сразу, с первых же строк своей книги автор вводит нас в «сюжет» этой радостной истины, указывая на религиозный исток своего замысла:
«Отцовство — ближайший и доступный каждому человеку, независимо от профессии и таланта, опыт прямой сопричастности миротворению. Становясь отцами, мы начинаем постигать тайну создания нас самих. Предварить эту книгу хочется словами апостола Павла: „Совлекшись ветхого человека с делами его и облекшись в нового, который обновляется в познании по образу Создавшего его“ (Кол. 3: 9-10). Рождая и постигая новорожденное во всей его поражающей новизне, отец сам обнаруживает в себе образ предвечного Отца — и обновляется по этому образу вместе со своим творением».
Мировая литература наполнена историями о любви, которые простираются от земли до неба — как «Божественная комедия», оканчиваются гибелью влюбленных — как «Ромео и Джульетта», состоят из разных увлекательных авантюр — как «Манон Леско». Но много ли мы знаем поэм или трактатов, содержанием и двигателем которых была бы любовь отца к своему ребенку? Не ко взрослому чаду, которое уже встало на ноги и обзавелось собственной личностью, волей, судьбой, но к тому созданию, которое еще пребывает в возрасте, лишенном устоявшейся, образующей нашу взрослость памяти? «Перед восходом солнца», если вспомнить о книге Зощенко, считавшего
Русская литература, по давнему наблюдению Виктора Шкловского, состоит большей частью из писем о любви. «Отцовство» в этом смысле следует законам жанра: это нескончаемый разговор с любимым существом. Объяснение в любви нередко переходит в исповедь. Исповедь для того, чтобы ей состояться, нуждается в надежном свидетеле. Свидетель или соглядатай — тот, кто «невидимо стоит, приемля» чужую душу, и ручается за подлинность сказанного. Руссо выбирает свидетелем свою чувствительность, Толстой — совесть, Августин — то интимное «Ты», в котором ему открывается лицо Божие. Надежность, крепость, искренность исповеди подтверждается не столько словами, в нее вложенными, сколько реальным присутствием свидетеля. Исповедание «Отцовства» Михаила Эпштейна обращено к младенцу, который — рождаясь, возникая, собираясь жить — пробуждает внутреннюю речь отца. И тем самым делает его уже отчасти иным по отношению к «ветхому человеку», которого он как бы «совлекается» в исповеди. В таком обновлении — свидетельство того, что исповедь состоялась, «сбылась», как говорит Цветаева. Дитя рассказывает отцу о себе, становясь свидетелем его возникающего отцовства. И в этом фабула книги.
Вглядываясь в ребенка и рассказывая ему и себе о своей любви, человек обнаруживает свое младенчество, и мир словно обновляется в нем. «Мир подобен зеркалу, в котором каждый видит собственное отражение», — говорит романист Пауло Коэльо. Пусть нас не соблазняет эта с виду симпатичная формула: она лишь выражает основной закон падшего мира — закон солипсизма. Тот, что называется «миром», состоит, по сути, лишь из разноцветных проекций нашего ветхого «я». «Совлечение ветхого человека» — по слову Апостола — начинается с открытия ближнего, с узнавания его в Боге и делах «рук Его». Но что бывает ближе рожденного нами ребенка? Автор «Отцовства» учится узнавать его в себе, находит себя в отражениях младенчества, подносит их к свету, разглядывает сквозь «магический кристалл» мыслящего взгляда. Он — мастер любящего наблюдения и словесного рисунка, вырастающего из внутреннего диалога. Диалога с ребенком, но не только. Ибо вся эта книга «безмолвно» обращена к Отцу, Который познает нас в Своем творении. Общение с Ним возникает тогда, когда мы стараемся разгадать Его мысль. Вспомним еще раз апостола Павла: «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло гадательно, тогда же лицом к лицу. Теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан» (1 Кор. 13: 11–12).
Автор книги пытается, насколько это возможно, узнать себя в отражениях младенчества. Но, оставив младенческое, его взрослое узнавание проходит через этапы, начиная от диалога с ребенком, еще пребывающим во чреве, вплоть до нового узнавания — чуть подросшей героини книги, но уже как будущей старшей сестры. «Авторы, пишущие о детстве, — говорит Михаил Эпштейн, — обычно обходят стороной или минуют самое его начало…» К тому же авторы, пишущие о детстве, чаще всего пишут о себе, переносят свой взгляд с другого на себя. Старательно, страстно они делают раскопки в самих себе, чтобы добыть давно ускользнувшие воспоминания, интересуясь другим лишь как зеркалом. В этой книге земной отец также наблюдает за собой, но прежде всего хочет понять и увидеть по-настоящему своего младенца. И он находит тот младенческий язык вещей, взглядов, прикосновений, который позволяет ему встретиться на несколько мгновений с миром лицом к лицу, с миром, каким он был создан.