Отдаешь навсегда
Шрифт:
Объясняя на уроках географии, что земля имеет форму шара, учителя рассказывают, как видится наблюдателю появляющийся из-за горизонта корабль. Сначала показываются только кончики мачт, едва приметные на фоне неба, потом они растут, растут, и постепенно становятся видны палубные надстройки, трубы. А через некоторое время ты уже видишь весь корабль. Вот он, как на ладони, он уверенно приближается к пристани, разрезая острым носом волну…
Получилось так, что я узнавал Лиду наоборот. Она вошла в мою жизнь, как корабль со всеми парусами, и палубами, и трубами, и лишь теперь мне открываются кончики мачт — все те мелочи, без которых невозможно ни представить, аи понять человеческую жизнь, человеческий характер.
— Меня мальчишки плавать учили: затащили
Я слушаю неторопливый Лидин рассказ, а сам краем глаза поглядываю на мужчину в мешковатом костюме и красной клетчатой ковбойке, который, дремлет над графинчиком слева от нас. Он весь вечер просидел один, люди подходили к его столику, что-то спрашивали и тут же отходили, не решаясь присесть, хотя не так и много было в ресторане свободных мест.
Человек дремлет и раскачивается на стуле, словно моряк на палубе, и щеки у него заросли грязной серой щетиной, и руки с расставленными локтями, сжатые в кулаки, лежат на скатерти.
Вот сидит человек, и я ничего не знаю о нем и никогда не узнаю. Кто он, откуда, какие заботы согнули его широкие, сильные плечи? Почему на нем такой потрепанный костюм и щетина недельной давности?… Может, у него сын умер, или жена бросила, или неприятности по работе?… Может, он в добром слове нуждается больше, чем в этом графинчике, — да ведь не подойдешь, не спросишь. А почему?… Почему так безумно далеки друг от друга люди, даже когда их разделяет всего один метр, даже когда они стоят в автобусе, плотно прижатые друг к другу?! А как хотелось бы каждого знать, и каждому помочь, и каждого поддержать в трудную минуту, и какое это счастье, что Лида со мной, во мне, со своими мыслями, и хрипловатым грудным голосом, и тугими золотисто-рыжими завитками на висках. Если бы все люди были так близки и понятны, хорошо бы, наверно, жилось на земле.
Это хороший способ научить человека плавать — бросить его на глубину. Но только нужно, чтоб обязательно рядом был кто-нибудь, уже умеющий плавать, — можно, не жалея себя, изо всех сил колотить руками и ногами и все-таки захлебнуться, если рядом не окажется кто-нибудь хорошо умеющий плавать.
Когда- то и я умел плавать, и плавал так, что никто из мальчишек, моих одногодков, не мог за мной угнаться. Сколько помню, никто плаванию меня не учил. Просто наш город стоит на лучшей в мире реке Березине, Березе, как ее ласково называют по всей Белоруссии, и в нем, пожалуй, трудновато найти человека, который не умел бы плавать. Во всяком случае, до той самой проклятой осени сорок седьмого мы с Димкой пропадали на реке целыми днями, несмотря на строжайшие запреты матерей.
Рано утром, едва только мамы отправлялись на работу, мы брали удочки, банку с червями, засовывали за пазуху по горбушке и луковице и отправлялись в путь. Идти нужно было через весь город, а мы еще делали небольшой крюк, чтоб заглянуть на шумный, переполненный людьми рынок и «стрельнуть» у какой-нибудь зазевавшейся тетки пару яблок-малиновок или огурцов. Иногда нам удавалось таким способом пополнить свои скудные припасы, а иногда нет, и тогда приходилось жить на горбушке и луковице весь бесконечно длинный летний день, но нас это не особенно' удручало.
За артелью «Красный металлист» мы выбирались на железнодорожную насыпь и шли по рельсам чуть не до самой реки — наш любимый пляж был у старого взорванного моста, и еще там хорошо клевала плотва, и мы пекли ее на костре и ели без соли.
Солнце выбеливало песок на пляже, как полотно, раскаленный, он обжигал ноги, и мы, на ходу снимая рубашки, кидались в прохладную
Мне и теперь иногда снится Береза — полоса неба, упавшая в зеленые заросли верболоза, в яркие, солнечные пятна песчаных пляжей, и я лежу на спине, чуть-чуть пошевеливая руками и ногами, как сто лет тому назад, а течение несет меня далеко-далеко, к судоремонтному заводу, где в затоне толпятся старые, насквозь проржавевшие баржи, облепленные ракушками, и еще дальше, к белым корпусам санатория над обрывистой кручей, а облака плывут надо мной какими-то одним им известными путями, и я просыпаюсь от острой боли в сердце и долго боюсь открыть глаза…
Мы вылазили из воды, когда кожа покрывалась пупырышками, а от холода зубы выбивали барабанную дробь, и зарывались в горячий песок, и постепенно оттаивали в нем, отогревались, и снова лезли в воду, словно хотели накупаться на всю свою остальную жизнь.
А вечером, когда солнце закатывалось за дальний синий лес, мы возвращались домой, черные, прокопченные, прожаренные, с подведенными от голода животами, и ждала нас по дороге сладкая мука, которая называлась хлебозаводом. Серый, прямоугольный, он высился у самой железной дороги. Конечно, его можно было обойти кружным путем, но мы еле тянули ноги от усталости и шли напрямую. Уже за полверсты улавливали мы вздрагивающими, расширенными ноздрями сумасшедший запах свежего хлеба и глотали слюнки, а в животах у нас урчало и ныло, и этот запах преследовал нас до самого дома, до миски ботвиньи и ломтика хлеба, такого тонкого, что сквозь него можно было глядеть на Свет.
После больницы я уже не бегал на реку. Я вычеркнул ее из своей жизни, как вычеркнул многое иное, что когда-то любил больше всего на свете, и долгие годы даже не' знал, сумел бы удержаться на воде или нет. Вместо красавицы Березы рекой моего детства стала Вонючка. Так по-уличному называли мутный ручеек, протекавший у самого нашего дома. Теперь Вонючки нет, ее упрятали в бетонные трубы, а русло засыпали, но в сорок восьмом она была, и в сорок девятом тоже… Ее истоки лежали не в дремучих борах, где бьют звонкие криницы, не в горах, где медленно тают розоватые от солнца глыбы сахара — ледники, а за два квартала от нашего дома, во дворе банно-прачечного комбината. Приливы и отливы Вонючки — в отличие от нормальных рек на ней, как на море, бывали приливы и отливы — регулировали не влияние луны и всяких других небесных тел, а скучные циркуляры горкоммунхоза и консервативные привычки горожан. Согласно одному из таких циркуляров Вонючка катила свои воды через весь почти город к старым глиняным карьерам шесть дней в неделю, а на. седьмой, по средам, пересыхала — выходной. Привычки же горожан приводили к тому, что по пятницам и особенно по субботам с неумолимой закономерностью река выходила из берегов и, курясь паром, широко разливалась по оврагам и канавам: по пятницам и субботам мылся, парился, стирался весь наш городок. В остальные дни Вонючка текла ленивым нешироким потоком, беловатым от щелочи и мыльной пены, и время от времени на ее поверхности вспыхивали, переливаясь на солнце, огромные прозрачные пузыри, будто сделанные из нефтяной пленки. Она пахла слежалыми простынями и немытым потным телом, река моего детства, женщины выливали в нее помои и выбрасывали всякий ненужный хлам — помню, однажды у мостков царственно стояло старое кресло с резными позолоченными подлокотниками и вырвавшимися на свободу пружинами. В ней не водились даже головастики — вот какая это была смешная и нелепая река. Позже я побывал у равных рек, многие из них куда больше и полноводней нашей Березы, но вот ведь и Лида считает свою крохотную Усу самой красивой рекой на свете, и она права, что так считает; наверно, дело не в реках, а в тех мальчишках, которые бросят тебя на глубину, а сами будут плыть рядом, готовые подхватить, поддержать, если ты вдруг начнешь пускать пузыри…