Отец
Шрифт:
Отец явно переменился ко мне. С того времени, как стала забываться смерть моих братьев, он стал ко мне более требовательным и суровым.
Однажды я ослушался его и убежал с пастухами в балку. Он нашел меня и хворостиной, как отбившегося от стада гусенка, пригнал домой. Хлестал он меня, правда, не очень больно, но мне было очень стыдно и обидно. В другой раз за какую-то новую провинность он наказал меня еще более строго.
Я стал понимать: первая, самая весенняя пора детства, когда все только и знают, что ласкают тебя, кончилась.
Вольнолюбивый перепел
У отца были предметы, вызывавшие во мне
Вещи эти отпечатались в моем сознании очень рано, когда смысл и назначение их сливались для меня с восприятием то грозного, то доброго и всегда прекрасного мира, навеянного русскими народными сказками и рассказами матери о нашем житье в балагане, о злых и добрых феях, об огненноперых жар-птицах и прочих загадочных существах, будто бы населявших дремучий адабашевский сад.
Непонятные предметы, с которыми отец уходил куда-то в свободное от работы время и возвращался с живой или убитой дичью, с увлекательными и подчас фантастическими рассказами о поведении зверей и птиц, все больше разжигали мое воображение, манили в хранилища еще не открытых тайн.
Такими чудодейственными предметами были, во-первых, три обыкновенные перепелиные манки, или, как их называл отец, «байки», сделанные из сжатой рубчатой, в виде меха игрушечной гармоники, коричневой и черной кожи, со вставленными в них свистульками из полой косточки дикого гуся. С таинственным видом отец уверял, что байка из такой пустотелой кости обладает особенно музыкальными свойствами и способна издавать звук, наиболее точно воспроизводящий мелодично-нежное трюканье перепелки.
Вторым, возбудившим мою фантазию предметом была большая квадратная из тончайшей голубоватой нити сеть. Ее, как я потом узнал, отец расстилал по зеленому хлебу или высокой майской траве и, лежа под сетью или у ее края, насвистывал в байку. Байки отличались друг от друга тональностью и силой звука. Если перепел кричал далеко, отец манил его в звонкую, коричневого цвета, байку. Перепел подлетал на призывный голос мнимой перепелки ближе, тогда пускалась в дело другая байка — тоном пониже и помягче и, наконец, когда «бой» самца звучал рядом с сеткой — совсем тихо и томно, словно перепел изнывал от любовной неги, трюкала третья, черная, байка.
Отец умел так тонко варьировать голоса их от громкого, призывного до чуть слышного и нежного, как голос затихающей свирели, что опытные перепелятники говорили, будто иная перепелка зовет перепела с меньшей пылкостью, чем байка отца.
Я никогда не забуду вечера, когда отец впервые взял меня на ловлю перепелов. Мне было шесть лет, и я уже не мог быть обузой на охоте, а при случае даже оказывал отцу посильную помощь. Могу сказать с уверенностью: первые, ошеломившие впечатления вечерней и ночной степи явились мне на перепелиной ловле.
Мы вышли из дому, когда солнце опускалось к рдеющей и золотящейся от вечерней пыли кромке степи. Отец в такие часы выхода на охоту всегда бывал сосредоточенно молчалив и особенно добр ко мне.
Как сейчас, вижу его в высоких сапогах, в хлопчатом, пропахшем табаком и воском жилете поверх вобранной в штаны рубахи, с холстинной сумкой, подвешенной через плечо, а в сумке — сеть и колдовские дудки.
Мы идем сначала по дороге, и тени наши — одна длинная, тянущаяся чуть ли не на полверсты, другая короткая и тоненькая, шагают вместе с нами по зеленым хлебам. В степи пустынно и тихо, ни малейшего ветерка. Только жучки и мошки, чуть слышно звеня, кружатся в теплом воздухе и золотятся на солнце. Хлебным запахом дышит только что начавшая выкидывать колос пшеница, дурманно пахнут донник и душистый, малиновый, цветущий по обочинам дороги горошек. Изредка вскинется к чистому предзакатному небу жаворонок и, оборвав свою утомленную за день песню, камнем упадет в хлеба: скоро сумерки, а впереди майская короткая ночь, и надо укрыться где-нибудь в траве на отдых, чтобы чуть свет, на утренней зорьке, вновь взмыть в небо с беззаботной песней.
Мы с отцом спускаемся в широкую неглубокую балку. Приятно веет холодком от степной криницы. В низине кричит чибис. Он долго вьется впереди нас с тоскливым «ки-и-вить», словно стараясь увести нас за собой и напрасно думая, что мы станем искать его гнездо, чтобы разорить и забрать таких же пискливых птенцов. Какая-то незаметная птичка явственно свиристит: «Низ-низ-тпру!» Забавная, она всякий раз появляется при спуске в низину и встречает путников своим всегда одинаковым предупреждением — сходите или съезжайте в балку осторожнее.
Все эти диковинные звуки — язык степных голосов — объясняет мне отец. Я слушаю его почти с благоговейным вниманием.
Наконец мы взбираемся на пологий скат балки. Солнце уже коснулось четкого синего горизонта. Вокруг ровной неподвижной стеной стоят хлеба. Хутор остался далеко позади, его не видно. Мы с отцом в степи совсем одни. Надвигаются сумерки, и на душе становится немного жутко: ведь степь такая необозримая и полна неизведанных тайн.
Мы сходим с дороги и останавливаемся у межи. Отец прислушивается. Я тоже слышу знакомое, несущееся со всех сторон перепелиное «пить-пильвить!»
Отец озирается, ища наиболее удобное место, чтобы разостлать сеть, и быстро находит такое место. Он достает из мешка свернутую жгутом сеть, подвешивает к шее все три висящие на шнурке байки и, сунув мне в руки конец сети, командует вполголоса: «Бери! Держи!»
Еще не окрепшими детскими руками я держу сеть, отец тянет ее по хлебу, потом машет мне рукой: «Тяни вправо!» Я оказываюсь понятливым помощником и тащу другой конец сети в ту сторону, в какую машет мне отец. Пшеница закрывает меня чуть ли не с головой, щекочет лицо зелеными усиками, бьет по глазам. А солнце уже скрылось, и по полю стелются синие сумерки. Перепела кричат все громче и чаще. Но вот сеть расстелена, отец и я лежим под нею в хлебу, на теплой сухой земле. Над головой розово светится вечернее небо, внизу — таинственный сумрак, а мне и весело, и жутко, и любопытно.
«Трюк-трюк! Трюк-трюк!» — зовет в байку отец. Ему хором откликаются перепела: «Пить-пильвить. Ва-вва! Ва-вва!» Крики все ближе и громче. Одни — четкие, сильные, другие — послабее, посуетливее, почаще. Потом отец научил меня отличать хороших перепелов от плохих. Хороший, голосистый перепел кричит звонко и четко, словно отбивает удары, и так, что в ушах звенит и эхо разносится по степи: «Боть-боть-боть! Ва-а-вва! Боть-боть-боть!» Безголосый, слабый — частит, заикается: «Пить-пить-пить!» Он и доверчивее и глупее — в любовном экстазе не медлит и сразу, перелетев некоторое расстояние, камнем валится в сетку. Сильный же, певун-красавец, более чуток и осторожен: он долго ходит вокруг сетки, не всегда отзывается на трюканье байки, прислушиваясь к ней, точно подозревает подвох, и часто, видимо, почуяв запах человека и фальшивую ноту в призыве мнимой перепелки, уходит и уж больше не откликается на зов.