Отец
Шрифт:
Ружье уже было в руках отца, курки взведены. Луна поднялась высоко, как сверкающий щит. Ночь сияла каким-то неистово синим, неземным пламенем. Было слышно, как от мороза потрескивали сучья, малейший шорох отдавался на большое расстояние…
И вдруг в просвете аллеи на снегу замелькали тени и донеслось мягкое, чуть слышное: «Трух-трух, трух-трух».
Зайцы бежали, то и дело останавливаясь, садясь на задние лапы и забавно поводя длинными ушами. Вот два-три из них выбежали после нескольких осторожных стоек и прыжков на полянку. Послышалось мирное похрустывание. Зайцы начинали свой поздний ужин. Я смотрел на полянку,
Я уже видел, как отец медленно, бесшумно поднимает ружье. Вот он целится, целится, мучительно долго и словно раздумывает: стрелять или подождать. А зайчишки прыгают, резвятся, похрустывают сухими ветками. На полянке их уже не менее шести штук. А там, по аллее, бегут другие:, «трух-трух, трух-трух».
«Я крикну — не могу больше! Зайчишки, убегайте!» — проносится в моей голове. И в это мгновение прямо передо мной вспыхивает молния, за ней другая, уши закладывает от оглушительного грома. Отец выпалил из двух стволов кряду с промежутком в полсекунды. Я дрожу, зажмурил глаза и, когда открываю их, вижу — полянка пуста, только на снегу — два неподвижных пятна.
Отец торопливо перезаряжает ружье. Стреляные гильзы падают мне на колени, издают запах, похожий на запах тухлых яиц.
— Двух подвалили, сынок, — радостно шепчет отец.
Он говорит «подвалили», как будто и я стрелял, и я убивал. Меня треплет нервная лихорадка. Странное чувство овладевает мной — там, на полянке, лежат убитые зайцы, а отец потирает руки, шепчет ласково:
— Не замерз?
— Бу-бу-бу… Н-нет, — отвечаю, стуча зубами, еле разнимая губы.
— Ну потерпи. Подождем. Сейчас еще прибегут. Не те, конечно, а другие.
Но ночь почему-то утратила для меня прежнюю волшебную красоту и очарование. В руках отца заячья смерть, она уже заговорила, разохотилась. Не знаю, сколько длилась в саду мирная тишина. Нос мой совсем онемел от мороза, ноги тоже начали коченеть — при неподвижности не спасает даже теплая овчина. Но я молчу, не жалуюсь.
Как сквозь дрему, я вижу выбегающих на полянку зайчишек: какие же они глупые, доверчивые! Тишина обманула их. Вот один подбежал к засаде совсем близко, не более чем на пять шагов, и, сидя на задних лапах, смешно водит ушами. И снова поднимается ружье в руках отца, снова огонь и гром.
Но что это? Заяц перекувыркивается, кружится и верещит совсем по-детски, страшно, жалобно. В его верещании — ужас, нет, не ужас, а что-то непередаваемое — звериное и вместе с тем человечье. Так, наверное, кричал бы ребенок, если бы его ранили.
Я вижу, как вскакивает отец, оставляя тулуп на сиденье, подбегает к зайцу и в охотничьем азарте бьет его носком обшитого кожей валенка, потом прикладом по голове. Я еще не знал тогда, что на охоте человек забывается и часто бывает жестоким. Я не узнаю отца, доброго, рассудительного, великодушного.
В тяжелом молчании отец подбирает четырех зайцев. Он вешает их через плечо на грудь и за спину, а меня усаживает в санки и везет, совсем закоченевшего и сонного, домой.
Наутро мать зовет меня к столу. На сковородке дымится жареная зайчатина.
Вид у меня вялый и хмурый.
— Так я и знала, — негодует мать. — Говорила же: не смей брать его с собой. Вот и застудил ребенка.
Отец виновато молчит, хмурит брови. Он явно недоволен охотой и смущенно смотрит на меня. Он уже не такой добрый и справедливый, в моих глазах, как прежде. Детский крик раненого зайца, удары ногой по голове бедного животного — все это собирается во мне в гнетущий комок.
Я кладу вилку и, не притронувшись к жаркому, говорю:
— Мне не хочется есть.
Мать укоризненно смотрит на отца, прикладывает к моему лбу ладонь. Но голова моя ничуть не горяча: я здоров. Ночь, проведенная на крепком морозе, зажгла на щеках моих цветущий румянец, и только гнетет душу какое-то новое чувство. Мир кажется мне не таким безмятежным, как прежде.
Начало охладевать с той поры мое увлечение охотой, перестал я проситься на ночные засады, и теперь, как только вспомню о той величавой ночи, так и встает в памяти взбесившийся от боли, кружащийся, как юла, заяц, его крик, похожий на крик раненого ребенка.
Странная охота
И все же мне хочется рассказать еще об одной охоте, оставившей в памяти неизгладимый след.
С июня и до первых заморозков отец охотился на степных и тех лесных, водоплавающих и болотных птиц, которые во время перелетов залетали в адабашевский сад. Из степной дичи это были дрофы, стрепета, куропатки, горлинки и перепела, из водоплавающей, болотной и лесной — казарки, дикие утки, вальдшнепы, кулики, рябчики и другие.
На всякую птицу у отца находились свои охотничьи приемы, так, например, на стрепетов и дроф — щиты из хвороста и травы или «подкаты», на диких гусей (казарок), прилетавших из низовьев Дона на кормежку в степь, — окопы и ямы, устраиваемые на пути их лёта.
Отец никогда не начинал охоты без предварительной разведки, без изучения путей и времени птичьих кочевий не любил он тратить заряды впустую. Так он выследил места на жнивье и изучил с точностью до одной минуты время прилета на пастбище многочисленных косяков казарок.
Гусиные трассы, говоря языком современных летчиков, засекались им, конечно, не на карте, а в памяти с тщанием и хитростью опытного военного разведчика-топографа. Видимо, для этой цели он, прихватив ружье, уходил часто под вечер в степь, но не стрелял и возвращался оттуда без дичи.
Никогда не забуду сухих, ясных, погожих дней сентября и особенно грустную в эту пору бесцветную степь. Хлеб уже убрали, лишь кое-где гудели на токах тавричан паровые молотилки, домолачивавшие хлеб. В воздухе носился запах зерна и сухой соломы.
Тихо было и на пасеке: медосбор закончился и пчелы летали с чуть слышным сонным жужжанием.
В обычный день после обеда отец опоясался патронташем, взял ружье и зачем-то лопату, сказал мне: «Идем!»
Мы шли долго. На этот раз отец всю дорогу молчал, о чем-то сосредоточенно думая. Хутор давно скрылся из виду. Дороги были безлюдны. Вокруг простиралась щетинистая серая стерня, кое-где поросшая жестким мышеем и осотом. В те годы хуторяне после уборки в степи соломы не оставляли: ее свозили ко дворам, и скирды стояли рядами у ближних токов, точно крепостные валы.