Откровения Екатерины Медичи
Шрифт:
Я вскрикиваю. Лукреция проворно бросается ко мне; по ее озабоченному лицу, по дрожанию ладони, которую она прикладывает к моему лбу, я понимаю, что ни она, ни Анна-Мария ничего не видят. Не видят капель, которые падают уже одна за другой, забрызгивая мою постель. Зато я вижу. Вижу кровь. Кровь капает с потолка, как в том сне, который снился мне перед смертью Эркюля.
Только на этот раз все происходит наяву.
Лукреция берет со столика у кровати склянку с маковым настоем. Она думает, что мне больно, и хочет приготовить питье, но я возражаю:
— Нет. Ступай. Узнай, что происходит.
Лукреция
— Дело сделано, — говорит сын. — Он бился, как дикий зверь, но я вырвал его из своего сердца.
Я смотрю на него молча, не в силах отвести глаз. Вижу брызги крови на его эспаньолке, кровавый потек сбоку на шее.
— Я пригласил его позавтракать, — продолжает Генрих, и голос его становится тихим, почти меланхоличным, словно он размышляет о чем-то, оставшемся в прошлом. — Он пришел с братом, но больше никого не взял. Он и вправду решил, будто я сам стану его обслуживать. Что ж, я и обслужил. Я первым нанес удар, а потом позволил своим Сорока Пяти прикончить его. Увы, пришлось убить и его брата.
Я опускаю глаза. Гиз мертв. Мой сын наконец-то отвоевал свой трон.
Лукреция поднимает кинжал за рукоять и юбками протирает лезвие дочиста.
Прошлой ночью мне снился сон. Я видела людей, которые плакали, стоя на коленях. И видела комнату, кровать, задрапированную черным, которая ожидает меня. Я просыпаюсь, тяжело дыша, запутавшись в простынях. Вбегают Анна-Мария и Лукреция. Даже раскаленные жаровни не могут прогнать холод. Дыхание срывается с губ моих подруг крохотными облачками пара; дрожа, они стоят у моей кровати и изумленно смотрят на меня, а я говорю:
— Помогите мне подняться.
Они пытаются разубедить меня, ссылаются на ужасный холод, на лихорадку и скопление жидкости в моих легких. Они грозятся позвать врачей. Ничего подобного я не потерплю. Я начинаю подниматься сама, подхлестнутая решимостью, которая для меня не менее неожиданна, чем для них.
— Я должна, — говорю я. — Должна.
Они надевают на меня черные юбки и корсаж, кутают меня в плащ и протягивают мне перчатки. Я качаю головой.
— Нет, не надо. На мне не было перчаток.
Они смотрят на меня так, словно я сошла с ума. Возможно, так и есть. Но мне нужно увидеть это собственными глазами и убедиться: то, что я увидела много лет тому назад во Флоренции, сбылось.
Мы идем по стылым коридорам, и подошвы наших туфель стучат по каменным плитам. Замок тих и безжизненен, словно ледяной лабиринт. Все мои силы уходят на то, чтобы делать шаг за шагом. Ноги мои тяжелы, как гранитные столбы. Из груди вырывается свистящий хрип. Во рту привкус крови. При всех иных обстоятельствах я бы рухнула замертво.
Я сворачиваю за угол. Вот она — открытая дверь. Из комнаты доносятся причитания. Лукреция сжимает мою руку, шепчет, что это комнаты слуг и нам здесь делать нечего.
Я качаю головой и направляюсь к двери с неуклюжей медлительностью, словно меня влечет из мира призраков в зыбкость смертной плоти. Я останавливаюсь, хватаюсь за дверной косяк.
Незнакомые люди поворачиваются
Вздыхаю, наконец-то узнав окончание своего давнего видения.
Глаза Гиза закрыты, красивое лицо омыто от крови, которая забрызгала его в минуты борьбы за жизнь. Его мускулистые ноги словно выточены из слоновой кости, изумительны в своем совершенстве. На широкой груди темнеют следы ран — следы сорока шести пронзивших его кинжалов. Серебряное распятие покоится в крупных руках со вздувшимися венами. Кажется невозможным, чтобы этот человек, чья жизнь была неразрывно связана с моей, от того дня, когда он впервые играл с моими детьми, до ночи, когда он лишился отца, и жестокостей, которые он учинил в канун Дня святого Варфоломея, — чтобы именно этот человек был сейчас так покоен и тих. Он был последним в своем роду. Как ни было могущественно семейство Гизов, оно никогда не оправится от такого удара.
В конце концов Франция, вопреки всему, победила.
Я отступаю. Поворачиваю прочь. Жар охватывает меня. Душа моя трепещет в предвкушении.
Осталось сделать только одно.
БЛУА, 1589
Все кончено, как и предсказал столько лет назад старый Маэстро. Я исполнила свою судьбу. Уже сейчас жар усиливается, и я чувствую, как все слабее бьется сердце. Скоро мои домочадцы придут прощаться со мной; сын будет сидеть у кровати и держать меня за руку, а мои дамы будут плакать. Начнется бдение.
Я запечатала прощальное письмо к Генриху. В нем я напоминаю сыну, что путь к миру теперь свободен. Если он придет к согласию со своим кузеном Бурбоном, наваррец станет оберегать его и будущее Франции. Он позволит Генриху править, пока не придет его очередь воссесть на трон.
Теперь пора закрыть мои тетради. Лукреция знает, что надо сделать; это мой долг, моя последняя жертва. Я должна унести свои тайны с собой в могилу. И все же с какой неохотой отрываюсь я от этих переплетенных в кожу томиков, иссеченных всеми ненастьями моей жизни! Ведь проститься с ними означает отказаться от всего, что я любила и потеряла.
Это последняя страница моей исповеди.
Я ссыпаю остатки давнего дара Маэстро в свое маковое питье. Склянка помутнела, хрупкая, но обманчиво прочная на ощупь. Соскребая с ее стенок крупицы порошка в свой кубок, я думаю: не удивительно ли, что столь крохотная вещица может содержать в себе такую силу. Порошка осталось немного; он не убьет меня сразу, поскольку выдохся с годами, зато может ускорить мой уход.
Тьма подступает, и я закрываю глаза и в последний раз вызываю в памяти видение, в котором Генрих Наваррский сидит на черном боевом коне и на его шляпе красуется белое перо. У него густая медно-рыжая борода, обветренное лицо дышит решимостью. Я смотрю, как бросается к нему паж, восклицая: «Париж не сдастся!» — как при этих словах во взгляде наваррца вспыхивает нетерпение. На сей раз мне не нужно напрягать слух, чтобы различить его ответ; я не потеряю обещание будущего в мимолетности настоящего.