Открытая книга
Шрифт:
– Да. И я ничего не стану скрывать от тебя. Ты мой лучший друг, единственный, самый дорогой – на всю жизнь!
Он стоял на площадке и кивал с просветлевшим, добрым лицом, а когда вагон был уже далеко, еще раз показал рукой, чтобы я написала.
СУЩНОСТЬ ВОПРОСА
Так всегда бывало после осенних бурь в Лопахине, поражавших меня своей дикостью и первобытной силой: вдруг падал ветер, уходила на юг косая стена дождя, переставали страшно шуметь на Овражках деревья. Куда-то исчезал шалый дух разрушения, бессмысленно гремевший железом на крышах. Осторожно открывались двери, и лопахинцы робко выглядывали в переулки, усеянные обломками водосточных труб,
С этим чувством вдруг наступившей тишины я занялась после отъезда Андрея своими институтскими делами. Мне предстоял пятый курс, государственные экзамены. Работа на кафедре, которую поручил мне Николай Васильевич, была едва начата.
Больше я не ходила на съезд, только слышала от Рубакина, что с интересной речью выступил Крамов, который сообщил об организации в Москве Института биохимии микробов. «Вот куда бы попасть», – с восторгом сказал Рубакин. Сотрудники нашей кафедры звали меня на заключительное заседание, но я не пошла, отговорившись болезнью Василия Алексеевича, которому становилось все хуже. Это была правда. Я проводила у Быстровых целые дни и часто оставалась ночевать, чтобы сменить измученную, отчаявшуюся Лену. Впрочем, волнение; растерянность, отчаяние исчезли из этого дома, когда стала совершенно ясна безнадежность положения больного. О том, что было неизбежно, неотвратимо, никто не упоминал ни словом, и только Марию Никандровну я иногда заставала на кухне стоящей у окна и молча глотающей слезы.
В приемной было много народу, и с первого взгляда я поняла, что ждать придется долго – часа два или три. Это не очень испугало меня, потому что я захватила с собой учебники гигиены – нетрудный предмет, который можно отлично изучать и в приемной. Впрочем, вскоре пришлось пожалеть, что я не взяла с собой «ушные и горловые», потому что соседи заметили, что я занимаюсь, и стали говорить шепотом, а когда какой-то парень громко зевнул над самым моим ухом, все укоризненно посмотрели на него, а одна старушка спросила с негодованием: «Дома не выспался?» И парень покраснел до ушей.
Накануне я позвонила Мите, и он таким неопределенно-равнодушным голосом заговорил со мной, что я спросила:
– Вы знаете, кто с вами говорит?
– Да, разумеется.
– Вы были у прокурора?
Он помолчал: по-видимому, старался вспомнить, по какому делу ему нужно было пойти к прокурору.
– Нет еще.
– Дмитрий Дмитриевич, ведь вы же согласились со мной, что нельзя терять ни одного дня.
– Да. Но ведь я обещал, что пойду после съезда.
Не было и речи о том, что он пойдет после съезда! И потом, что это за «обещал»?! Можно было подумать, что дело, по которому он собирался говорить с прокурором, касается только меня.
Потом я узнала, что в этот день академик Никольский выступил с большой речью, в которой досталось – в числе прочих – и Мите; таким образом, у него был серьезный повод, чтобы углубиться в собственные дела и заботы. Так или иначе, я решила, что не буду больше звонить ему, тем более что была важная причина, по которой мне хотелось, чтобы прокурор выслушал именно меня, а не Митю. Леша Дмитриев и Лена, с которыми я посоветовалась, тоже сказали, что откладывать нет ни малейшего смысла.
Какой-то человек, пожилой, с крупными чертами лица, в кепке, сдвинутой на затылок, в пальто, наброшенном на плечи, вышел из кабинета, потом вернулся немного погодя, и по тому оживлению, с которым его встретили в приемной, можно было догадаться, что это один из работников прокуратуры. Но мне даже в голову не пришло, что это и есть городской прокурор.
– Прошу садиться, – сказал он, когда я вошла в просторный, строго обставленный кабинет, – слушаю вас.
– Товарищ Гаранин, – это была фамилия прокурора, – я студентка Первого Медицинского института Власенкова и пришла по делу, которое требует вашего вмешательства. Возможно, что не вашего лично, но, во всяком случае, вмешательства прокуратуры. Профессор Заозерский (я подчеркнула фамилию Николая Васильевича и тут же с огорчением убедилась, что она не произвела на прокурора никакого впечатления), с которым я советовалась по этому поводу, рекомендовал обратиться именно к вам.
Он слушал не перебивая. Без кепки и пальто он выглядел более суровым, и на умном желтоватом лице установилось выражение привычного внимания.
– А, так вы по этому делу? – сказал он, когда я спросила, получил ли он заявление от Дмитрия Дмитриевича Львова. – Да, получил.
– Видите ли, я не в курсе того, что именно написал вам доктор Львов, – продолжала я, начиная немного волноваться. – Но мне история покойного Павла Петровича Лебедева известна лучше, чем кому бы то ни было. Он был моим учителем и руководителем с детских лет, и я могу удостоверить, что его труд действительно имеет научное значение. У него была очень несчастливая жизнь, еще до революции он был беспомощным стариком. Тем не менее он довел приблизительно до середины свою работу, которая в настоящее время находится в руках этого темного типа. Вы знаете, о ком я говорю, товарищ Гаранин?
Прокурор кивнул. Он слушал меня с интересом.
– После революции Павлу Петровичу предлагали напечатать его работу, именно ту, о которой идет речь. Но он отказался, и это естественно, потому что оценить ее, по-видимому, можно было только в законченном виде. После смерти Павла Петровича эта рукопись осталась у меня, поскольку его родные в то время… Доктор Львов в своем заявлении указал, каким образом она попала к Раевскому?
– Прошу вас рассказать все, что вы знаете по этому делу. Не спешите. И не волнуйтесь. Я сразу поняла, что нужно не рассказывать без разбору, а как бы нарисовать портрет, причем сосредоточить в этом портрете все, что было характерно для Павла Петровича как человека науки.
– А теперь я должна сообщить вам, – продолжала я с разбегу, потому что иначе сказать об этом мне было бы трудно, – что рукопись Павла Петровича попала к Раевскому по моей вине. Не знаю, что написал по этому поводу доктор Львов, но это факт, что я доверилась своему отцу, оставила ему рукопись, а отец…
Прокурор улыбнулся, и его лицо смягчилось.
– Мне кажется, что винить себя в данном случае не приходится, товарищ Власенкова, – сказал он. – Кому же должна довериться дочь, если не своему отцу? Что же касается вашего отца, так он действительно виноват, поскольку распорядился чужим добром по своему усмотрению. Причем вина его усугубляется тем обстоятельством, что это добро не какие-нибудь там ложки и плошки, а научный труд, который принадлежит государству. Объяснительная записка вашего отца приложена к заявлению Львова. Теперь могу вам сообщить, что по этому заявлению в квартире гражданина Раевского уже произведен обыск и никакого научного труда обнаружить не удалось.
– Как не удалось?
– А сам Раевский утверждает, что о научных трудах он не имеет понятия. Ездил он, по его словам, в Лопахин за письмами артистки Кречетовой, которые и выпустил в свет отдельной книгой. Имел ли он на это право? Безусловно, нет. Однако это претензия особая, и могу лишь сказать, что она стоит в ряду других претензий, которые предъявило к гражданину Раевскому государство. Но относительно научного труда покойного Лебедева у нас имеется показание вашего отца – и только.
– Товарищ Гаранин, а я уверена, что рукопись у Раевского! Мы с доктором Львовым были у него, теперь я вижу, что это была ошибка! А теперь… Еще бы! Станет он держать дома научную рукопись, из-за которой – он это превосходно понял – может разыграться неприятная история!