Открытие I Государственной думы
Шрифт:
Анатолий Федорович Кони
ОТКРЫТИЕ I ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЫ
СТАТЬИ О ГОСУДАРСТВЕННЫХ ДЕЯТЕЛЯХ
Комендантский подъезд Зимнего дворца запружен военными и гражданскими мундирами, и на каждом повороте лестницы приходится показывать свой входной билет. Чудная, невиданная в это время погода смотрит в окна тех зал, по которым приходится проходить вплоть до Георгиевской залы, посредине которой стоит аналой, а по бокам возвышения в две ступеньки для Думы и Совета; в глубине залы трон в виде старинного кресла, на которое наброшена горностаевая мантия; к нему ведут несколько ступенек, покрытых малиновым сукном, сзади виднеется обветшалый вышитый орел под балдахином. Все довольно неимпозантно.
С боков трона вход в небольшую комнату, где стоит караул Московского полка и вдоль стен которой помещены две старинные картины, изображающие "преславную Полтавскую викторию". Скачущий на коне
"...а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, была бы счастлива Россия". В час в зале еще нет ни Государственного совета, ни Государственной думы, но сенат в сборе, хотя многие отсутствуют; нет старика Цеэ, нет палача Дейера, нет Желеховского... Но и за всем тем между собравшимися сенаторами достаточно людей, которым не хочется подавать руки, а подав оную по малодушной терпимости, приходится жалеть, что нельзя ее немедленно дезинфецировать. По этой части и сенаторы I департамента плюс первоприсутствующие, стоящие по правую руку от трона, и "прочие", как значится в церемониале, сенаторы, стоящие по левую сторону от трона, могут между собой поспорить. Но вот проходят министры: новый премьер Горемыкин с обычным видом мороженого леща раздает рукопожатия и старается каждому сказать что-нибудь приятное, и на мою долю достается: "Давно, давно мы с вами не видались"; господин Щванебах делает вид, что меня не замечает, но затем, вероятно, вспомнив о превратностях судьбы, разыскивает меня и сообщает, что мысленно был у меня много раз, но так занят, что... и т. д.; проходит преисполненный самим собою Коковцев и новый министр путей сообщения генерал Шауфус; с очень скромным и деловым видом и с унылым обличьем двигается одиноко граф Ламздорф с противным лицом старой кокотки; наконец, появляется умное и жесткое лицо Стишинского и проходит смущенный Щегловитов, жалующийся мне на трудность своего положения... После министров в среде сенаторов появляется князь ШиринскийШихматов и объявляет, к печальному изумлению многих, что он назначен сегодня обер-прокурором св. синода. Но вот и Государственный совет, в среде которого я тщетно ищу Шахматова; в его составе идет Витте с угрюмым выражением лица, огромный и грузный. Мы молча здороваемся.
За красным распухшим лицом Таганцева и хамскою рожей Платонова следует Дурново, напоминающий мне о прошлом лете в Сестрорецке и с радостью заявляющий о том, что он более не министр. Государственный совет занимает приготовленное ему возвышение, причем впереди всех стоят, опираясь на палки, гр. Пален, исхудалый и состарившийся Фриш и полуслепой Половцев. Проходя мимо меня, Фриш мне приветливо кланяется и делает движение по направлению ко мне, но я холодно отвечаю на приветствие старого недруга. Входит Государственная дума. "Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний: из хат, из келий, из темниц сюда стеклись для совещаний", хочется пародировать слова Пушкина. "Спиджаки", высокие сапоги, у некоторых запыленные чалмы и халаты инородцев, фиолетовая скуфья католического епископа, шапочка раввина, русские клобуки, фраки и белые галстуки, придворные и дворянские мундиры и устарелые военные формы сливаются в живописном беспорядке. У членов Думы серьезные и "истовые" лица. Густою толпою они занимают все отведенное для них возвышение и даже выступают за его предел. Ближе к сенату с самого края становится гр. Гейден во фраке, за ним на возвышении виднеются самодовольное лицо Набокова и умное красивое лицо Муромцева, будущего председателя Думы. Набоков жалуется мне, что я его забыл и даже не прислал ему моей последней книги, а с Муромцевым мы говорим о важности сегодняшнего дня и о том, что мы оба выстрадали в ожидании этого дня, и я чувствую, что у меня глаза на мокром месте. Вдалеке раздаются звуки народного гимна. Все становятся на свои места и я снова вглядываюсь в Государственный совет в его полном сборе. Сколько там знакомых лиц, выражавших мне не раз лицемерное сочувствие моим "убеждениям и способностям" и наносивших мне затем предательские удары заочным шипением и предательскою клеветою! Скольким из них я обязан бессонными ночами, скорбным сознанием погибающих сил и внезапными приливами презрения к людям и потери веры в них, с чем нужно было мучительно бороться, чтобы не утратить в своей душе мысли о заветах Христа. И теперь я стою перед ними в моем глупом красном мундире, среди ничтожных сослуживцев, которых даже превосхожу годами службы, стою устраненный от возможности принять активное участие в работе по возрождению родины, службе которой бескорыстно и с явным ущербом для себя были отданы в течение сорока лет и труд, и знание, и способности, и, быть может, даже личное счастье. А еще между ними я не вижу сахалинской физиономии господина Муравьева... Но в душе моей нет ни злобы, ни мстительного чувства: я смотрю на них спокойно и думаю, что для всех нас скоро перестанет существовать настоящее и мы предстанем туда, где, выражаясь словами Горбунова, "все разберут".
В дверях залы в предшествии дворцовых гренадер появляются императорские регалии. И заплывший жиром, с короткой шеей, пыхтящий Игнатьев, гонитель штундистов и ревнитель синодальной веры, несет государственное знамя. Регалии становятся по бокам трона, и вслед за тем под звуки народного гимна идет в предшествии духовенства государь и вся царская фамилия. Начинается длинный и скучный молебен, во время которого члены Думы заслоняют от меня царскую фамилию. По окончании молебна великие князья становятся по правую сторону трона тесной и некрасивой кучкой, в которой виднеется исхудалое лицо Владимира в поседелых баках, напоминающее аи laid [некрасивое (фр.)] лицо его отца. С краю этой группы виднеется грузная фигура великого князя Алексея с бессмысленным взглядом и скотским выражением лица. На пустой груди его как-то особенно ярко блистает бриллиантовая Андреевская звезда.
Женщины становятся на особое возвышение по правую сторону трона. Я не вижу на лицах обеих императриц ни слез, ни особого выражения испуга (о которых так много высказывалось впоследствии). У Александры Федоровны обычный холодный вид и кислая недовольная складка рта, у Марии Федоровны безразлично-ласковый взор глупой, но доброй женщины. Они обе одеты с ослепительной роскошью и буквально залиты бриллиантами. За ними виднеется истомленное и сжавшееся в кулачок лицо Евгении Максимилиановны, одетой с большим вкусом в светло-сиреневый костюм Сзади императриц тесной кучей стоят остальные принцессы крови, а в дверях, ведущих в смежную комнату, виднеется глупое и чрезвычайно важное лицо светлейшей княгини Голицыной.
Но вот и государь... Я не видал его близко с 1898 года и нахожу в нем мало перемен: он только более бледен, чем его приходилось видеть. Он идет ровно, неторопливой походкою к трону, как бы нерешительно входит на его ступени и садится... Наступает минута молчания. Он делает какой-то знак левой рукой, и министр двора Фредерике почтительно подает ему бумагу, кажется свернутую пополам Государь встает, делает два шага вперед и при первых звуках своего голоса весь преображается, выпрямляется и с оживленным лицом, внятным и громким голосом, в котором слышатся порою чуждые русскому уху, отдаленные звенящие звуки, читает свою речь к "лучшим людям"
с большим мастерством, оттеняя отдельные слова и выражения и делая необходимые паузы. В одном месте, где говорится о сыне - наследнике престола, в голосе его звучат ноты тревожной нежности. Но вот он окончил и сделал легкий поклон на обе стороны. В зале звучит сперва негромко но потом все возрастающее "ура", которое, мне кажется, исходит и от членов Думы, хотя многие при выходе из дворца меня и уверяют, что члены Думы вовсе не кричали, а некоторые даже демонстративно закрывали рот рукой.
Царская фамилия быстро удаляется, и все присутствующие пестрой и оживленной толпой спешат к выходу. Площадь запружена экипажами и извозчиками и под яркими лучами солнца представляет очень оживленный вид. Я еду домой со смутным чувством, сознавая, что присутствовал при не совсем ожиданием для многих участников погребении самодержавия. У его еще отверзтой могилы я видел и трех его наследников: государя, Совет и Думу. Первый держал себя с большим достоинством и порадовал мое старое сердце, которое боялось увидеть русского царя объятым недостойным страхом и забывающим, что Caesarem licet standem mori [Цезарю дано показать, как надо умирать (лат.)].
Второй - жалкое и жадное сборище вольноотпущенных холопов - не обещает многого в будущем, несмотря на свою сословную и торгово-промышленную примесь... Но Дума, Дума - что даст она? Поймут ли ее лучшие люди лежащую на них святую обязанность ввести в плоть и кровь русской государственности новые начала справедливости и порядка, как это успели сделать со своей задачей мировые посредники первого призыва? И пред этим роковым вопросом сердце сжимается с невольной тревогой и грустным предчувствием.