Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
— Хальт!.. Цурюк!.. Нихтс, нихтс!
Других слов он, наверное, и не знал на своем собачьем языке. Некоторые мамки, отчасти расстроенные, напуганные питерскими новостями, повернули было обратно в село, да Минодора прикрикнула на баб и девок, и они, косясь, обошли молча стороной пленного немца. А мужики, толпой, сияя-сверкая отбитыми, наточенными длиннущими косами, покуривая табачок, шли по дороге к лугу и точно не замечали сторожа с ружьем, будто не слыхали его лая.
Ганс, выкатив бельма, с пеной у рта, пятился, угрожая берданом, однако не решаясь даже тронуть, пошевелить затвором. Мужики, расступившись, прошли на луг мимо сторожа и его ружья.
— Ну, стреляй, дурачина, — беззлобно
И он замахнулся.
Ганс отскочил, бросился бежать к усадьбе.
— Держи его, держи за хвост! — кричали ему вдогонку ребята. — Хальт, говорят тебе!.. Хендэ хох!
Пленный, а выслуживается, проклятый, почище хромого Степки. Не ошибись, как весной, от старанья! Караулил со своим берданом запертую Мишкой Императором в каретнике Ксению Евдокимовну с барчатами, и обмишурился, не тому, оказывается, угоднику махал кадилом. Индивиду, Анархисту самому попало — и за поджог усадьбы, и за грабеж, и за каретник. Знаешь ли ты, лупоглазая слепня, чей нонче этот луг? Сторожишь добро от законных хозяев, болван!
Действительно, мужики и бабы вели себя на волжском лугу хозяевами. Да еще какими! Не позволили мальчишкам бегать где хотелось, мять густую, драгоценную траву, рвать девчонкам любимые незабудки, ромашку и приглянувшийся, выше их ростом, иван-чай в розовых пиках цветов. Даже по синей, жирной осоке приказано было идти, глядучи во все глаза, непременно гуськом, самой что ни па есть непролазной «солотыо». Кусачая осока, которую раньше никто и за корм не считал, теперь оказалась сенцом хоть куда. Стряси ее зимой с гороховинкой, клевером и тимофеевкой — самая балованная сытая скотинина ясли вылижет за милую душу. Торчать, слышь, смирнехонько, паршивые сорванцы, не соваться под ноги — живо получите косой по голым пяткам!
А сами косари и не думали вести себя тихо-смирно, Наверное, на той стороне, через Волгу слышен был ихний смех и трепотня. Мужики зубасто проезжались на счет Марфы-работницы, которую Устин Павлыч прислал косить со всеми барский луг. Не прозевал и не побоялся.
— По хозяину и лошадка! — зубоскалили мужики.
— Сосунка бы тебе завести. Совсем было бы хорошо…
Высоченная, седая Марфа топала, как всегда, своими бревнами в шерстяных, полосатых чулках и кожаных, сваливающихся опорках, отмахивалась обезьяньими, до колен, граблями-лопатами и краснела.
— Не пристало мне такие шутки слушать, — сердилась, конфузилась она, отворачивая птичью, закутанную в платок головку с выбившимися белесыми прядями, как перьями. — Ить я девица… — призналась она застенчиво.
— Да что ты говоришь?! — ржали мужики.
— Про девицу-молодицу и речь. Двойней принесешь, какая гладкая!..
— Постыдитесь! — весело ругали мамки отчаянных своих муженьков. — Ишь, распетушились… Со страху, что ли?
— Известно, мужик сам себя боится!
— А ты, храбрая, о чем думаешь, когда с печи падаешь?
— Да баба, пока летит с полатей, семьдесят семь дум передумает! — отвечала басом Надежда Солина, Молодуха.
Шуркина мать косить на волжский луг не пошла: ей нездоровилось. Она приказала Ванятке сбегать к бабке Ольге Бородухиной, сказать ей, чтобы наведалась. Отец, встревожась, хотел тоже остаться дома, но мамка не позволила. Франц на руках перенес батю через грязь и осоку, вернулся за тележкой и ее доставил на сухое место, на пригорок. Отец привычно сел в тележку, достал из нее кринку и брусок, велел Шурке сбегать за водой, готовясь точить бабам и девкам косы. Но у всех косы еще не затупились, не успели, дела нет, и батя, хмурясь, катая камни за щеками, опираясь
Шурка поспешно хватался за свою литовку-хлопушу. Они с Яшкой учили косить набежавших ребят От желающих, конечно, не было отбоя. Они, знаменитые учителя сенной грамоты, обучили бы всех, не поленились, но мамки заорали-затрещали, что этакое добро портят, сшибают одни макушки дидельника. Пришлось закрыть школу косарей.
Поперек всего волжского луга и не одной цепочкой растянулись сельские и глебовские старатели — мужики, бабы, девки. Один раз пройдут, как прежде, а кошенина уж легла за ними бесчисленными сине-зелеными волнами с пенно-светлыми гребнями ромашки, словно на Волге в ветреный день бегут-гуляют с низовья по темной ряби, прячутся и снова гуляют белые барашки. Залюбуешься, стоя на пригорке, как на берегу реки. И купаться позабудешь.
Удивительно шустро трудились сестры Мокичевы, бабка Зина и бабка Варя — питерские старые Кикиморы. Прожили у князя Куракина в услужении почти всю жизнь, умели, кажется, только приседать на высоких, сбитых каблучках, а тут, поди ж ты, и деревенскую страду-работу вспомнили. Нужда: приглядели, говорят, на станции, у сторожа, годовалую козу, сторговались задешево, граммофон с сиреневой трубой посулили в придачу и напросились у Аладьина покосить с народом на лугу. К березовым веникам больно подойдет волжское, сладкое сенцо. Шурка с уважением поглядывал, как размашисто, точно девки, косят бабки Зиночка и Варечка, может, поминая свою далекую молодость. А когда, запыхавшись, останавливались, брались трясучими, худыми руками за оселки, то и все бабы сзади. Кикимор охотно переводили дух, которые несли точить косы Шуркиному отцу, иные сами лезвия, хотя, может стать, им этого и не требовалось. Экие догадливые, сердобольные мамки! Жалости у них хватит не на одних Кикимор.
Все были ужасно веселые, довольные. Кажется, лишь один человек на лугу совсем разучился шутить и усмехаться. Хоть бы одно веселое словечко сказал, оживился в пол-улыбки…
Появились на лугу неожиданно братья Фомичевы, набожники. Все так и ахнули. В лаптях, в старье, а косы точно сейчас куплены, с червонными метками, широченные и длиннущие, по аршину, наверное, с четвертью.
Народ со смехом говорил, что вроде грешно косить чужое.
Братцы Павел и Максим в карманы за ответом не лазили, осклабясь, трясясь животами, оборонялись живехонько: теперича все свое, бери, да бога не забывай.
— А солдаты? — пугали мужики.
— Господь милостив, обойдемся ноне как-нибудь и без солдатиков.
И как господнее наказание — солдаты с ружьями, человек десять, спускались неловко с крутояра, от усадьбы, на луг. Надо же было так случиться, в то самое время, как Фомичевы храбрились.
— Беспамятный! — хлопнул себя по лбу Максим, побледнев. — В клевере с утра корова стельная привязана. Обожрется — подохнет… Бежать скорееча, отвязать!
— Помогу… Может, и пузо вздуло, волоком придется тащить… Как же ты, помилуй господи, опростоволосился, братец Максим? Нако, стельную — и в клевер… Не полагается!