Отплата
Шрифт:
I
— Изволите знать, вашескобродие?
С этими словами старый отставной матрос Кирюшкин, с которым мы ранним августовским утром сидели на пеньках у опушки леса, разбирая только что собранные грибы, указал обрубленным указательным пальцем правой руки на старенького-престаренького отставного адмирала, ковылявшего, опираясь на палку, по дороге из Кронштадтской колонии в деревню Венки.
— Видать видал; он в колонии на даче живет; а не знаю! — ответил я.
— Это — Никандра Петрович Быстров. Слыхали, конечно?
— Не слыхал.
— Про
— То-то не слыхал.
— Довольно-таки диковинно, что не слыхали. Сами изволили служить во флоте и не знаете Никандры Петровича!
И, словно бы недовольный, что я не знаю Никандра Петровича, старый матрос пожал плечами, отчего дыра на его неопределенного цвета ветхом легоньком пальтеце обозначилась яснее, и покачал головой, на которой была матросская фуражка, тоже давно потерявшая свой прежний черный цвет и сделавшаяся рыжеватой. Сбитая на затылок, она оставляла открытым морщинистый пожелтевший лоб и часть белой головы.
— Чем же замечателен ваш Никандр Петрович?
— Очень даже замечателен, если угодно знать. Всякий старый матрос хорошо его помнит. Теперь, конечно, ежели по чести разобрать, что в нем? Одни, с позволения сказать, завалящие кости да шкура. Высох Никандра Петрович, вроде будто египетской муми… Вылез вот на солнышко, словно ящер из-под камня, у смерти отсрочки просит… Ему ведь, вашескобродие, что и мне, к девятому десятку подходит, и давно нам с ним на том свете паек идет. Пожалуйте, мол, такие-сякие, на разделку. И ты, ваше присходительство Никандра Петрович! И ты, отставной матрос первой статьи, бродяжка и пьяница, Андрейка Кирюшкин!.. Вот теперь что… А прежде, этак лет сорок тому назад, Никандра Петрович на весь балтинский флот гремел…
— Чем же?
— Боем и шлифовкой. Первый по зверству капитан был! — не без некоторой торжественности произнес старик.
Признаюсь, я никак не ожидал, что речь будет о такого рода знаменитости. Удивило меня еще и то, что Кирюшкин, не жалевший обыкновенно довольно энергичных эпитетов при воспоминаниях о некоторых командирах, с которыми служил и которые далеко не гремели на весь флот, подобно Никандру Петровичу, говорил об этом последнем без порицания.
Напротив, в тоне старческого, разбитого голоса Кирюшкина звучали как бы почтение и любовь к человеку, даже прославившемуся боем и «шлифовкой».
— Ну, Дмитрич, немного же замечательного в Никандре Петровиче!
— То-то очень даже много, вашескобродие…
— В том, что шлифовал?..
— Вы прежде извольте дослушать, тогда и спорьте, вашескобродие… В том и диковина, что этот самый Никандра Петрович сделался совсем другим, самым жалостливым, можно сказать, командиром.
— Ну?! — недоверчиво протянул я.
— Ни — не ну, а на моих глазах все это было. Когда я с им на «Дромахе» [1] на конверте в дальнюю ходил.
1
«Андромаха». (Примеч. автора.)
— Как
— Один матросик его выправил.
— Выправил? Расскажите, Дмитрич. Это любопытно.
— Еще бы не любопытно… Бывает, значит, с людьми это самое! — раздумчиво промолвил старик матрос.
— Редко только, Дмитрич.
— Редко, а бывает. Человек, примерно, и бога забыл, и совесть забыл, а придет такой час, и вдруг вроде будто все по-новому обернулось… А я так полагаю, по своему рассудку, вашескобродие, что всякому человеку, самому последнему, дадена совесть… Только не всегда такой случай выйдет, что она проснется и зазрит человека. Как об этом в науках пишут, вашескобродие?
— Пишут, что трудное это дело — перемениться в известные годы…
— То-то трудное, а Никандра Петрович вовсе переменился, — дай бог ему легко смерть принять. Я по себе знаю, какое это трудное дело, примерно, от водки отстать. Прямо-таки нету сил моего карахтера. Помните, вашескобродие, еще когда мы с вами на «Коршуне» взаграницу ходили, я был, можно сказать, как есть отчаянный пьяница?
— Как не помнить…
— И если миловали меня за пропой казенных вещей, то потому, что командир «Коршуна» прямо-таки добреющий человек был и почитал во мне хорошего марсового… Небось был марсовым, вашескобродие! — не без удовлетворенного чувства вспомнил старик.
Действительно, Кирюшкин был лучшим матросом на «Коршуне», отличался необыкновенной смелостью и притом был на редкость добрый человек, общительного и веселого характера, пользующийся общей любовью команды. И если б не его слабость напиваться мертвецки на берегу, пропивая все, что на нем бывало, то, конечно, он на службе был бы унтер-офицером и не был бы под конец жизни бездомным пьянчужкой, с трудом зарабатывавшим в Кронштадте на свое пропитание… По зимам он ходил в факельщиках, а летом занимался грибами.
Это лето, когда мы встретились после тридцати лет, Кирюшкин гостил у меня на даче, поселившись в сарае для дров. Трезвый, он доставлял всем большое удовольствие своими рассказами и необыкновенно уживчивым и деликатным характером. Его все любили, и кухарка с особенным гостеприимством угащивала Дмитрича.
Когда же он собирался отправиться в «дальнюю», как называл он свои запои, то деликатно исчезал, объясняя, что ему нужно по делам в Кронштадт, и возвращался через неделю, а то и две, в невозможном костюме, вроде того, какой был на нем в это утро, и несколько сконфуженный, что пропил старые пиджак и штаны, подаренные ему мной.
— И давал я тогда, вашескобродие, зарок капитану за евойную доброту — не пить… и вышел перед ним подлецом. Лупцевали меня раньше за это самое — я еще пуще пьянствовал. Вышел в отставку, к докторам ходил… «Так, мол, и так… Выпользуйте от пьянства…» Отреклись. Дивились только, как это я — такой старик, а живу с пьяными нутренностями… А по какой такой причине я не имею сил карахтера? Вот тут-то и загвоздка! А фор-марсового Егорушкина помните, вашескобродие?
— Помню.
— Тоже был, можно сказать, во всей форме пьяница, а как вышел в отставку — в рот не берет. Случай такой вышел…