Отпуск по ранению.Сашка
Шрифт:
– Вот и хорошо, – и стала разливать спирт: Сашке в кружку, а себе в мензурку. Потом достала хлебца немного, и… – Смотри, что раздобыла, – и показала ему соленый огурец. – У хозяйки выпросила. Здорово?
– Здорово! С гражданки не ел.
– Ну, давай, Саша… За твое возвращение и за праздничек…
– … за победу, Зина, – серьезно и проникновенно досказал Сашка.
– Конечно. Но главное, за то, что живой ты… Правду сказать, в последние дни совсем надежду потеряла. Думала, вот и не успела узнать тебя как следует, не успела отблагодарить за то… что в эшелоне, и вот все,
Спирт огнем прошелся по Сашкиному телу, и стало ему хорошо, так хорошо, как никогда в жизни. Зинина рука лежала в его заскорузлых обожженных пальцах, и тепло от нее доходило до самого его сердца.
И отошло куда-то все, что было в эти месяцы, ушло страшным сном, стало небылью, а в мире только эта изба, неяркий свет керосиновой лампы, тишина, прерываемая неровным дыханием раненых, и Зина, ее руки, ее глаза, смотрящие на него ласково и жалостливо.
Ничего-то она не спросила о том, что было там. Видно, знала все – не один раненый прошел через ее руки, и рассказывали, и жаловались, – и потому в ее взгляде видел Сашка какую-то смятенность и сострадание.
– Как чувствуешь себя, родненький? Рана не болит?
– Не болит, – соврал Сашка. К вечеру-то рука заныла.
– Может, пройдемся до Волги? Сможешь?
– Смогу, конечно, – обрадовался он и подумал, какое счастье его ждет – побыть с Зиной наедине, без людей-свидетелей.
Было еще не темно… Солнце, правда, уже ушло за правый кряжистый берег, но еще не закатилось совсем. Там оно еще висит над Овсянниковом и его отблески кроваво полосят небо и сжигают рваные края темного, растянувшегося по всему горизонту облака.
Огородами вышли они на тропку, что петляла к реке, и шли, крепко прижатые друг к другу, так что чувствовал Сашка округлое Зинино бедро, а рука, обвитая вокруг ее талии под шинелью, – тепло ее тела.
– Я сюда часто приходила вечерами. Смотрела на небо и думала, думала… И всегда оно страшное было, словно в крови. – Зина крепче прижалась к Сашке. – Думала, как ты там? Живой ли? Или отмучился?
Они остановились… Висящая на бинтах рука мешала Сашке привлечь Зину к себе, и потому ее грудь и лицо были отдалены от него.
Солоноватый вкус ее губ он хранил все эти месяцы. И не верилось, что сейчас он может опять прижаться к ним и испытать ту же острую сладость, которую испытывал тогда, когда отстрелявшиеся "мессеры" с воем уходили от эшелона, а он медленно притягивал ее лицо к своему и касался ее губ… Они замирали, а в их придавленные страхом души опять возвращалась жизнь.
И оба оттягивали поцелуй, но, когда их губы сошлись, все было так же, только без той отчаянной горькости, какая была в тех поцелуях после бомбежки, когда думали они, что это последнее в их жизни, что вот-вот возвратятся самолеты опять и что будет – неизвестно.
А теперь Сашка сможет целовать Зину и завтра и послезавтра… И казалось это ему чудом.
От Зины пахло лекарствами, какими-то духами, немного п'oтом, и Сашка знал: эти запахи останутся с ним навечно и всегда будут связаны с нею, с Зиной, всегда будут напоминать об этом вечере. И он упивался ими, близостью Зины, но, даже задыхаясь в поцелуях, не ощущал он желания – только нестерпимая нежность заполняла до краев.
Вначале это не встревожило его, но когда разморенная поцелуями Зина сама прижалась к нему, распахнув шинель, и он почувствовал ее всю, и его рука невольно пошла вниз по Зининому бедру до края юбки, а потом, приподняв ее, пошла вверх по шершавому в резинку чулку и, пройдя его, наконец коснулась голой горячей Зининой ноги, и тут Сашка ничего в себе не ощутил, и его рука, остановившись на миг, обескураженно пошла вниз.
– Потом, Сашенька, потом… – зашептала Зина. – Пойдем дальше, там скамеечка есть, – и потянула его по тропке.
Слева от них зеленовато поблескивала река, зримой чертой отделяя мир этот, в котором Сашка сейчас, и мир тот, в котором он находился еще сегодня, и ему представилось, что не взаправду все это, а сон, который вот-вот прервется, и он заспешил.
– Далеко еще?
– Сейчас, родненький, вон у той сосны.
Хотя Сашка и не был опытен в любви, он чувствовал, позволит ему Зина все, и потому, когда подошли к скамейке, он не грубо, но настойчиво стал приваливать Зину на нее.
Но и тут – когда совсем близко живое, трепетное женское тело, к которому не прикасался по-настоящему целую вечность – в нем никакого ответа, словно ничего мужского в нем нет.
Сашка недоумевал, не понимая, что же такое с ним стряслось, а Зина уже мягко отталкивала его от себя, пришептывая:
– Не надо, Сашенька, потом… Слабенький ты сейчас, израненный, не надо… Вот что с тобой сделали-то… Господи…
Она взяла черную, обгоревшую Сашкину руку и припала к ней губами.
– Не надо, – смутился Сашка, отнимая свою руку, которую жгли Зинины слезы. – Ну, что плачешь? Пройдет это…
– Не о том я, глупенький… Но что сделали-то с тобой…
И уловил Сашка, что и верно, не о том плачет Зина. Может, даже рада, что не вышло у них ничего, – уж больно скоро она стала его отталкивать… И вообще в ласках Зининых виделось ему больше жалости, чем чего другого, и слова-то она говорила все жалкие: родненький, глупенький, бедненький… Может, из жалости и решилась на все да еще потому, что считает себя жизнью ему обязанной?
Стал он гладить Зинины плечи, и тоже жалость к ней пронизала душу – потерянная она какая-то, не такая, какой была в эшелоне, будто гложет ее что-то…
– Достается вам тоже, Зинок?
– Да нет. Мы ж под смертью не ходим. Разве сравнить.
Они помолчали немного, потом Сашка спросил:
– Пристают мужики-то?
– Пристают, – просто ответила Зина.
– А этот… "старшой", не лез к тебе?
– Понимаешь, Саша… – не сразу ответила она. – Нравлюсь я ему. Ухаживает он за мной, но… по-хорошему, без глупостей… Понимаешь?
– Понимаю.
– Гулять приглашал не раз…
– Ходила? – с тревогой спросил Сашка.
– Ходила, – чуть замявшись, дала она ответ. – Два раза ходила.