Отречение
Шрифт:
Трясясь на телеге, Наталья с сомнением оглядывала свое «воинство»: смурых мужиков, по-мужицки, неуклюже, сидевших верхами, мрачного старосту, что правил лошадью, поминутно, без нужды, дергая ременные поводья и понукивая Карька, который бежал резво, иногда лишь, заботно навастривая уши, полуоглядывал на возницу, не понимая своей вины.
Ваня вскоре умчал наперед и теперь сожидал своих, стоя на бугре и нарочно горяча коня, готовый вновь пуститься вскок. Ему — развлечение, ныне матка ни в чем не зазрит, не остановит, не до того ей!
Дома за мужика оставлен Услюмов отрок, Лутоня, и Иван успел уже погордиться перед двоюродным братом, что взяли с собою его одного.
«Как-то совладают с хозяйством?» — думает Наталья, вспоминая острожевшее лицо дочери и растерянное —
По мере того, как тянулись промороженные кусты по сторонам дороги, хрустел снег под копытами и открывались с увалов лесистые розовые зимние дали в сиреневых дымах далеких деревень, заботы домашние отходили посторонь и близило истомною тревогой неслыханное дело, за которое она взялась, ни у кого не спрося. Помнилось, как щурил безразлично глаза Никита, отъезжая за «полюдьем», — этим древним словом любил он называть сбор даней и владычных кормов, — как иногда взвешивал в руке саблю, то кидая ее вновь на постелю, но небрежно перекидывая перевязь через плечо, и значило это, чаще всего, что ладо ее милый правит путь в Раменское, куда и ей нынче дорога нужная, ибо оттоле поднесь ни вести, ни навести, словно вымерли все, и ни куля ржи, ни коробья овса не вывезено доселе.
(Со своими мужиками Наталья сговорила так: зерном, благо вовремя зарыли его в землю, разочлись сполна, а заместо порушенной скотины — не бить же останних, чудом сохраненных коров! — мужики порешили заполевать несколько вепрей, да и пару лосей свалить в Горелом бору, где и нынче всякого зверя несчитано. Тем и разочлись с владыкой за мясной корм.) Зябли ноги, холод заползал за шиворот. Наталья куталась и куталась в Никитин тулуп, тот самый, в котором хоронилась с детьми в лесу, неистребимо пахнущий дымом и гарью, и все не могла согреться. И было страшно, и, чтобы не дать страху воли над собой, она все вспоминала и вспоминала Никиту, пока незамеченные самою слезы не обморозили ресницы и стали залеплять глаза. Впрочем, в первой же деревеньке, в первой избе, Наталья позабыла про страх.
В скудном свете светца, в худо вытопленной горнице с земляным, присыпанным соломою полом грудились вперемешку скотина и дети. Теленок, стоя посреди горницы, облизывал шершавым языком девчушку лет трех, а та отмахивалась и скулила. В полутьме сновали бабы, вылез потерянный, со смятым, в копоти, лицом и лохматою бородою мужик. Крепко пахло мочой, пустыми щами, заношенным платьем, потом и грязью давно не мытых тел. (Бани и половина хором, как выяснилось, выгорели, и в горнице сейчас пережидало зиму разом восемь семей погорельцев.) На лавке, в ряд, сидели три нищенки в худой дорожной сряде, и в их обтянутых скулах, в голодном мерцании глаз, разом устремившихся на боярыню, прочлось, паче молви, невысказанное: «Хлеба!» — так что Наталья, едва не забыв, зачем прибыла сюда и с какою надобностью, уже было открыла рот приказать вынести голодным из саней береженый хлебный каравай.
— За кормами мы! — спас Наталью, сурово отмолвив, староста.
— Никитиха? — вопросил мужик-хозяин, переводя взор со старосты, знакомого ему, на госпожу.
Староста кивнул и первый уселся на лавку. Наталья тут только опамятовала и тяжело опустилась на лавку тоже, приспустив плат на плеча. Ваня забежал, хлопнув набухшею дверью, разгоряченный скачкою, розовый с холоду, разбойно, знакомыми до беды Никитиными глазами любопытно озирая избу.
Собрали мужиков. Начался трудный, нерадостный торг, при котором Наталья, впервые познав меру мужевых трудов волостелевых, мгновеньями умолкала и прикрывала вежды, едва справляясь с мукою и стыдом (не с них требовать, им давать впору!). В конце концов сошлись на половинном оброке (довезти недостающее мужики обещали с новины), и староста — когда уже вновь взгромоздились на розвальни и в сереющих сумерках зимнего вечера погнали дальше — стал ругательски ругать давешних мужиков (а с ними, разумелось, и Наталью), у которых хлеб спрятан и скот уцелел, а что хоромы пожжены, дак лесу навозить да к весне поставить — не велик труд, и что ежели госпожа будет так-то мирволить кажному, дак и не стоило б с тем и соваться по деревням, сидели б дома да ждали навести и какого ни есть данщика с Москвы…
До Владычных Двориков добрались глубокой ночью. Наталья что-то хлебала, тыкалась в полутемной, смрадной, набитой народом и скотиною избе, с облегчающим стоном ткнулась наконец в сноп соломы, закинутый мерзлою попоною, с головным уже кружением натягивая на себя дорожный тулуп, и снова напомнилось бегство, то, давешнее, роды в лесу под елью, и слезы, неловкие, бабьи, увлажнили глаза… Едва сдержалась, чтобы не всхлипнуть, и, уже когда, чуя ломоту во всем теле, вытянулась, и начала согреваться, и в густой храп и стоны переполненной клети вплелось тоненькое посапыванье Ванюшки, поняла вдруг, что не уснет; от устали, верно, сон не шел, лежала, отдыхая телом, а все мрело, кружилось то, давешнее, тревожное, ночное, и мертвые дети вставали перед очами, и тот, маленький, так и не окрещенный, что умер безымянным, но словно вновь теперь призрачно и бессильно трепал, чмокая, полузамерзший, ее грудь, и Федя приходил, сгоревший, пока она валялась в бреду; и Наталья плакала молча, вздрагивая плечами, и молила, и каяла, повторяя ему, Никите, призрачному, неживому: «Не виновата я! Не сумела, не смогла…» А детские трупики реяли перед глазами — беззащитные, немые, горькие…
За стеною что-то возилось, топотало, стукало, кто-то сторожко вылезал в дверь, и все было мимо сознания, пока саму не потянуло встать за нуждою. Пробравшись меж спящих тел, вылезла, разом издрогнув, в зимнюю серо-сизую тьму и, глядя на недальнюю смутную зубчатую бахрому леса, пошла, проваливаясь и оступаясь, на зады.
Она еще постояла, еще обтерла руки и лицо снегом, и вдруг задавленный мык и хруст снега под многими копытами заставил ее насторожить слух. Упираясь рукою в намороженные бревна сельника, Наталья обогнула клеть, и прежде по теплому скотинному духу сообразив, потом уже учуяла в темноте, что гонят, отай, стадо. И то было не враз понять, почему в ночь, в морозную тьму, от дому куда-то? А когда поняла, ринула впереймы, не чуя снега, что набился разом в чуни. Резкою горечью обиды за него, покойного, охватило всю:
— Куда?! Стой!
Рогатая тяжелая морда быка качалась прямь ее груди. Наталья хлестнула по широкой морде рукавом, и бык, не успев боднуть, отпрыгнул в сторону. Кто-то вполгласа произнес неподобное, кто-то перекрестил кнутом скотьи спины…
— Стой! Кому реку?! — кричала Наталья, обеспамятев. Затрещал факел, и косматый, поднеся сыплющий искры огонь к самому ее носу, узрев огромные, неумолимые в этот миг глаза, выдохнул:
— Боярыня…
— Никитиха? — вопросили.
— Она! — отмолвил голос из темноты.
— Гони назад! — высоко, с провизгом, выкликнула Наталья, не узнавши своего голоса. Стадо стеснилось по-за заворами. Обочь кто-то, нахлестывая, рысью угонял трех, не то четырех коров в близкие кусты. Но уже остоялись, уже затоптались на месте останние, неуверенностью повеяло, и это спасло Наталью. Хлестни который сильнее — тот же бык стоптал бы под ноги себе, а там — ищи виноватого!
Вышел Натальин староста. Спросонь клацнул зубами, лениво, но крепко дал в ухо косматому мужику, бросил слово-два. Скотину завернули. Пересчитывая, загоняли в хлева. Потревоженная, сбитая с толку животина совалась по сторонам, налезая друг на друга и застревая в воротах.
В избе, куда зашли после, стоял ор и мат, уже никто, кроме детей, не спал, причитали жонки. Натальин староста, большой, в свете сальника, встал, расставя ноги, громко произнес слова мужицких укоризн, добавил:
— А Сысойку до утра не воротишь, и с коровами, сам за ево корма выдашь, мать…
С бранью, ором, стихающею руганью, под плач пробудившихся детей вновь повалились спать. Двое, узрела, перепоясавшись, вышли в ночь. Поняла — ворочать беглеца с коровами.
На заре, в серых потемнях зимнего утра, почти безо споров разочли, что и сколько тут давать на владычень корм, и уже не сбавляли, не мирволили мужикам Наталья со старостою, обретшим голос и власть, обязав и хлеб и скотину додать полностью.