Отроки на царстве
Шрифт:
В том нет ничего удивительного: Матвей, как и я, в юношеском восторге хотел весь мир переменить и к лучшему его направить, а так как ничего в этом мире, считай, не было устроено к благу всех людей, то у нас просто глаза разбегались, за что взяться в первую очередь. Тут мне, как человеку более умудренному опытом государственным, приходилось Матвея сдерживать от слишком резких умозаключений и поступков.
Вот Матвей, к примеру, взял да и отпустил на волю всех своих холопов, мало того, всех окружающих на то же подвигнул, включая самого Алексея Адашева. Не по-христиански, говорит, одному человеку другого в рабстве держать.
– Не по-христиански, – согласился я с ним, но тут же привел противодоводы, –
Матвей же ответил мне, что для него главное – это по совести жить, что же до холопов, им отпущенных, то они люди темные и счастья своего не разумеют, как он, но рано или поздно и они поймут, какое он для них благодеяние сделал, и еще придут, чтобы сказать ему спасибо.
Тут я ему и главный свой аргумент выставил.
– Эдак люди, тебя наслушавшись, пойдут требовать, чтобы и царь своих холопов на волю отпустил. Что же из этого выйдет? – спросил я и тут же сам ответил: – Смута из этого кровавая выйдет и поруха самодержавию.
– Негоже царю над холопами властвовать, то Господу неугодно и царю унижение, – продолжал упорствовать Матвей, – править свободными более высокая доля, да и державе от того процветание выйдет.
Ох, зря он сюда Господа приплел! Я ему так прямо и сказал, и много чего еще высказал, а потом три дня вовсе с ним не разговаривал.
Матвей виной своей проникся и более при мне на самодержавие не покушался. На церковь перекинулся, решил, видно, что это безопаснее. Призвал, к примеру, установить в храмах скамьи, чтобы народу удобнее было службу слушать. Я-то сразу понял, откуда ветер дует, – с гнилой стороны, с Запада. Предупредил его об этом опасном поветрии и разъяснил, что люди в церковь не ради удобства телесного ходят, а для душевного очищения, и не надо сбивать людей с этого высокого настроя. Сегодня ему, вишь ли, стоять в церкви неудобно будет, завтра – сидеть, на третий день он вообще в церковь не пойдет, а на четвертый выйдет на улицу и кого-нибудь зарежет.
Но Матвей опять все перевернул. Начал толковать о каком-то неведомом самовластии души человека, о том, что надо дать человеку образование и знание, через них человек истинную свободу обретет, ибо узнает, где невежество, где добродетель, где порок, где пьянство. А узнав, ни за что не пойдет на улицу, чтобы кого-нибудь зарезать.
Уточнил я на всякий случай, что это самовластие к самодержавию никакого отношения не имеет, а означает лишь свободу воли, и тут же на Матвея обрушился. Какая еще такая свобода воли, когда все в руке Божией? Да и что с того, если человек будет знать, в чем порок и где пьянство, если ноги его сами туда понесут, то выше всякой воли человеческой.
Но многое из того, что Матвей говорил, мне по сердцу приходилось, и чем дольше я с ним разговаривал, тем милее мне его слова казались. Даже с самовластием ума и души так свыкся, что постоянно проверял, по чьей воле я поступки совершаю, и иногда действительно выходило, что исключительно по своей.
Или вот как Матвей человека определял: «Бог создал и благословил человека животна, плодна, словесна, разумна, смертна, ума и художества приятна, праведна, безгрешна». Конечно, это не Матвей придумал, он это из одной тетрадки вычитал, но это не имеет ни малейшего значения, вы просто в слова вслушайтесь – звучит, как песня! Читаешь и преклоняешься перед мудростью Господа, а еще гордость распирает за себя, как за творение Божие. А вот послушайте, что там дальше было: «И потом дал Бог человеку самовластный ум, смерть и жизнь предположив пред очами его, сказав: имеешь вольное произволение идти к добродетели или к злобе, к откровению знания или к невежествию». И опять я вырос в своих глазах, потому что сам выбрал дорогу к добродетели и знанию.
Чем дальше, тем лучше я путь свой в жизни понимал и, главное, место свое в жизни определил. Помню, достал Матвей тетрадку заветную и прочитал: «Есть три жительства: первое – духовное, любовное, благодатное, крепостное, преподобное; второе – душевное, дружебное, законное, воздержательное, подобное; третье – плотское, ненавистное, беззаконное, слабостное, неподобное». И тут меня как осенило! Я – человек земной и грешный, при всем моем старании первое жительство мне недоступно. Не получается у меня жить по благодати, с любовью ко всем людям, вы уже, наверно, успели заметить, что евангельские заповеди мне не всегда соблюдать удается, дальше – больше, но и ненавистничество мне отвратительно, равно как и беззаконие. Так буду жить по заповедям ветхозаветным и пусть дружелюбие будет моим главным законом! Или вот о плоти – каюсь, слаб, крепостного, воздержанного жития долго не выдерживаю, но от разврата, телесного и душевного, бегу. Так пусть умеренность во всем управляет мною! А если сложить все вместе, то выходит, что я – человек душевный. Ах, как славно! И как верно!
Вот и Матвей мне часто говорил: «Душевный ты человек, князь!»
Но чаще всего мы о книгах спорили, оно и понятно – ведь мы собрались ради их печатанья. Планы верстали и на том постоянно спотыкались. Лишь Евангелия да Псалтирь сомнений ни у кого не вызывали, да еще Четьи-Минеи макарьевские, кто же с митрополитом спорить рискнет. А что дальше делать, никто толком не знал, и каждый свое предлагал. Каждую книгу обсуждали и так и эдак, а увлекшись, назад возвращались и на неприкасаемое покушались, даже Священное Писание принимались толковать.
Тут у меня первый раз мысль мелькнула, что, быть может, не богоугодное дело мы затеяли, а истинно бесовское, как многие святые отцы говорили. Нельзя давать народу знание божественное, его сразу на размышления тянет, а от того смятение духа наступает. Если уж друзей моих, в построениях умственных изощренных, и то куда-то в сторону уводит, то люди темные немедленно вниз низвергнутся и основы потрясать примутся. Мелькнула мысль и ушла, чтобы в течение долгой моей жизни всплывать неоднократно, наталкиваясь на подтверждения.
И пока я так размышлял, Матвей свою любимую мысль проповедовал о божественной сущности Иисуса Христа и, следуя высоким правилам риторики, как раз перешел к антитезису. Это он потом так объяснял, и не мне, а совсем другому человеку, в сих тонкостях не разбирающемуся, и совсем в другом месте, для чистосердечных разговоров приспособленном. Эх, кабы ведал я это тогда, то те упражнения риторические конечно бы пресек.
– Для людей же лучше, чтобы был Иисус сыном человеческим, – вещал между тем Матвей, – тем самым все люди до уровня божественного воспарили бы. Явил он нам пример, как человек подвигом великим и мукой крестной может все человечество спасти. Значит, по силам то человеку, лишь бы была в нем вера истинная, и любовь к людям, и сострадание, и жизнь праведная.