Отрывки
Шрифт:
Катерина показалась немного удивленною приходом Ониська. Полагая, что его, без всякого сомнения, завлекла нужда к ее отцу, отворила вполовину только ворота и проговорила с некоторою застенчивостью: «Батька нет дома, да вряд ли и к вечеру будет».
«Нехай ему так легенько икнетъся, як з тыну ввирветься! Что бы я был за олух царя небесного, когда бы стал убирать постную кашу, когда перед самым носом вареники в сметане?»
Белокурая красавица остановилась в недоумении, не зная, как понимать слова его. Улыбка, вызванная наружу этою странностью, показалась на лице ее и ожидала, казалось, изъяснения.
Кухмистер
«А, вот что!» проговорила Катерина, усмехнувшись и покраснев. «Милости просим!» и пошла вперед его к дверям хаты.
Девушки в Малороссии имеют гораздо более свободы, нежели где-либо, и потому не должно показаться удивительным, что красавица наша, без ведома отца, принимала у себя гостя. «Ты пешком сюда пришел, Онисько?» спросила она его, садясь на присьбе у дверей хаты и стараясь принять степенный вид, хотя лукавая улыбка явно изменяла ей и заставляла против воли показать ряд красивых зубов.
«Как пешком? — Что за нелегкая, неужели она знает про вчерашнее?» подумал кухмистер. — «Без всякого сомнения, пешком, моя красавица. Чорт ли бы заставил меня запрягать нарочно панского гнедого, чтобы только перетащиться из одного двора в другой.»
«Однакож от кухни до коморы не так-то далеко.»
Тут, не удержавшись более, она захохотала.
«Нет, плутовка! сам лукавый не хитрее этой девки!» повторил сам себе несколько раз кухмистер и громогласно послал учителя к чорту, позабыв и приязнь, и дружбу их.
«Однакож, моя красавица, я бы согласился, чтобы у меня пригорели на сковороде караси с свежепросольными опенками, лишь бы только ты еще раз этак засмеялась.»
Сказав это, кухмистер не утерпел, чтоб не обнять ее.
«Вот этого-то я уж и не люблю!» вскрикнула, покраснев, Катерина и приняв на себя сердитый вид. «Ей-богу, Онисько, если ты в другой раз это сделаешь, то я прямехонько пущу тебе в голову вот этот горшок.»
При сем слове сердитое личико немного прояснело, и улыбка, мгновенно проскользнувшая по нем, выговорила ясно: «я не в состоянии буду этого сделать.»
«Полно же, полно! не возом зацепил тебя. Есть из чего сердиться! как будто, бог знает, какая беда — обнять красную девушку.»
«Смотри, Онисько: я не сержусь», сказала она, садясь немного от него подалее и приняв снова веселый вид. «Да что ты, послышалось мне, упомянул про учителя?»
Тут лицо кухмистера сделало самую жалкую мину и, по крайней мере, на вершок вытянулось длиннее обыкновенного. «Учитель… Иван Осипович, то есть… Тьфу, дьявольщина! у меня, как будто после запеканки, слова глотаются прежде, нежели успевают выскочить изо рта. Учитель… вот что я тебе скажу, сердце! Иван Осипович вклепался [То есть, влюбился. (Прим. Гоголя.)] в тебя так, что… ну, словом — рассказать нельзя. Кручинится да горюет, как покойная бурая, которую пани купила у жида и которая околела после запала. Что делать? сжалился над бедным человеком: пришел наудачу похлопотать за него.»
«Хорошую же ты выбрал себе должность!» прервала Катерина с некоторою досадой. «Разве ты ему сват, или родич какой? Я советовала бы тебе еще набрать
«Да это всё так; однакож я знаю, что тебе любо, и слишком любо, что вздумалось учителю приволокнуться…»
«Мне любо? Слушай, Онисько, если ты говоришь с тем, чтобы посмеяться надо мною, то с этого мало тебе прибудет. Стыдно тебе же, что ты обносишь бедную девушку! Если же вправду так думаешь, то ты, верно, уже наиглупейший изо всего села. Слава богу, я еще не ослепла; слава богу, я еще при своем уме… Но ты не сдуру это сказал: я знаю, тебя другое что-то заставило. Ты, верно, думал… Нет, ты недобрый человек!»
Сказав это, она отерла шитым рукавом своей сорочки слезу, мгновенно блеснувшую и прокатившуюся по жарко зардевшейся щечке, будто падающая звезда по теплому вечернему небу.
«Чорт побери всех на свете учителей!» думал про себя Онисько, глядя на зардевшееся личико Катерины, на котором попрежнему показавшаяся улыбка долго спорила с неприятным чувством и, наконец, рассеяла его.
«Убей меня гром на этом самом месте!» вскричал он наконец, не могши преодолеть внутреннего волнения и обхватывая одной рукою кругленький стан ее: «если я не так же рад тому, что ты не любишь Ивана Осиповича, как старый Бровко, когда я вынесу ему помои.»
«Нашел, чему радоваться! поэтому ты станешь еще более скалить зубы, когда услышишь, что почти все девушки нашего села говорят то же.»
«Нет, Катерина, этого не говори. Девушки-то любят его. Намедни шли мы с ним через село, так то и дело, что выглядывают из-за плетня, словно лягушки из болота. Глянь направо — так и пропала, а с левой стороны выглядывает другая. Только дьявол побери их вместе с учителем. Я бы отдал штоф лучшей третьепробной водки, чтоб узнать от тебя, Катерина, любишь ли ты меня хоть на копейку?»
«Не знаю, люблю ли я тебя; знаю только, что ни за что бы на свете не вышла за пьяницу. Кому любо жить с ним? Несчастная доля семье той, где выберется такой человек; в хату и не заглядывай: нищенство да голь; голодные дети плачут… Нет, нет, нет! Пусть бог милует! Дрожь обдает меня при одной мысли об этом…»
Тут прекрасная Катерина пристально взглянула на него. Как осужденный, с поникнутою головою, погрузился кухмистер в свое протекшее. Тяжелые думы, порождения тайного угрызения сердечного, вырезывались на лице его и показывали ясно, что на душе у него не слишком было радостно. Пронзительный взор Катерины, казалось, прожигал его внутренность и подымал наружу все разгульные поступки, проходившие перед ним длинною, почти бесконечною цепью.
«В самом деле, на что я похож? кому угодно житье мое? только что досаждаю пании. Что я сделал до сих пор такого, за что бы сказал мне спасибо добрый человек? Всё гулял, да гулял. Да гулял ли когда-нибудь так, чтобы и на душе, и на сердце было весело? Напьешься, как собака, да и протрезвишься тоже, как собака, если не протрезвят тебя еще хуже. Нет! прах возьми… собачья моя жизнь!»
Прелестная Катерина, казалось, угадывала его философские рассуждения с самим собою, и потому, положив на плечо ему смугленькую руку свою, прошептала вполголоса: «Не правда ли, Онисько, ты не станешь более пить?»